Затем следует отрывок, зачёркнутый в рукописи его автором или редактором: «Графа Блудова Николай Павлович всегда искренне уважал и употреблял с охотой и доверием, но в личном к нему чувстве он охладевал, по мере того как уклонялся от прежнего направления, и только в последний год или два опять воротился к прежним отношениям и откровенно с сочувствием стал к нему обращаться вне формальных отношений по его службе. Но уже было поздно, вся приверженность, вся любовь к царю лично и к нему как к представителю России людей таких, как был граф Блудов, не могли изменить в несколько месяцев работу многих лет, тех мер, в которых так грустно являлась тёмная картина, описанная поэтом, когда он говорит:
Но этой печальной стороны ничто не предвещало в первые светлые годы царствования, и историческая истина требует, чтобы не смешивали вместе двух периодов, столь различных».
Разумеется, мы вовсе не собираемся принять концепцию
Посмертный выговор
Теперь, когда мы проанализировали основные воспоминания и рассказы о той аудиенции, когда сопоставили с устной беседой — письменный диалог, записку «О народном воспитании» и ряд событий 1826—1828 годов,— теперь настало время обратиться к двум мемуарным свидетельствам, которые пока что в нашем рассказе упоминались лишь мельком.
Речь идёт о двух позднейших записях, восходящих к царю и его кругу.
Напомним, что царь сначала поощрял довольно идиллическую версию встречи («я буду твоим цензором», «Теперь ты… мой Пушкин», «Я… говорил с умнейшим человеком в России»). Никаких холодных, отрицательных нюансов современники, кажется, не слышат, не знают. Чуть позже, когда Пушкин передаёт друзьям, что ему «вымыли голову»,— всё равно впечатление от первой беседы остаётся неизменным: постоянно даже возникает контраст между «теплотой» кремлёвской аудиенции и последующим неудовольствием, холодом.
Однако пройдут годы, и осведомлённый чиновник III Отделения М. М. Попов сосредоточит своё внимание на подробности, которая прежде не казалась важной, почти не упоминалась в откликах современников; Попов запишет, что Пушкин, «ободренный снисходительностью государя, делался более и более свободен в разговоре; наконец, дошло до того, что он, незаметно для себя самого, припёрся к столу, который был позади его, и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина и потом говорил: „С поэтом нельзя быть милостивым“»[329]
.В 1826 году Попов был слишком незначительным лицом, слишком молод, чтобы получить сведения из первых и даже вторых рук; апогей его карьеры относится к 1840—1850-м годам[330]
. В ту пору он был уже лицом, приближённым к Бенкендорфу и другим столпам высшей политики (впрочем, поддерживая старое знакомство и с Белинским). От кого бы непосредственно Попов ни слышал то, что записал, его версия, конечно, исходит не от Пушкина, а от Николая и движется «по служебной линии», через III Отделение.В рассказе Попова обратим внимание на любопытные слова о государе, который «потом говорил», что «с поэтом нельзя быть милостивым».
Ясно, что поначалу царь не вспоминал, «забыл» нарушение Пушкиным этикета; однако позже,