Карамзин, узнав об этом, гневно пишет в Москву, Вяземскому (17 августа 1824 г.): «Поэту Пушкину велено жить в деревне отца его — разумеется, до времени его исцеления от горячки и бреда. Он не сдержал слова, им мне данного в тот час, когда мысль о крепости ужасала его воображение: не переставал врать словесно и на бумаге, не мог ужиться даже с графом Воронцовым, который совсем не деспот!»[429]
Ответа Вяземского мы не знаем, но легко догадываемся, что на этот раз историограф получил резкие возражения. Вяземский хорошо знал ход одесских событий, приведших к высылке Пушкина, и вот что писал А. И. Тургеневу 13 августа 1824 года (на четыре дня раньше карамзинского послания): «Скажите, ради бога, как дубине Петра Великого, которая не сошла с ним в гроб, бояться прозы и стишков какого-нибудь молокососа? Никакие вирши не проточат её! <…> Как правительству этого не знать? Как ему не чувствовать своей силы?»[430]
Не успел Карамзин решить, где истина в деле Пушкина, как внезапные гонения обрушились уже на Александра Тургенева, человека, занимавшего важную государственную должность и смотревшего на вещи сходно с историографом; Карамзин писал по этому поводу Дмитриеву: «Добрый и любезный Тургенев спокоен в чувстве своей правоты; а я, любя его, как брата родного, любя искренно и доброго царя, был грустен, и всё ещё жалею, очень жалею»[431]
.Отставка и опала Тургенева, отставка друга-родственника Вяземского, возможно, заставили Карамзина по-другому взглянуть и на пушкинскую ссылку. Пушкин же, находясь теперь в Михайловском, довольно близко от столицы, ещё теплее отзывается об историке, очень на него надеется и, видимо, не поддерживает Дельвиговой насмешки над Карамзиным и его единомышленником Жуковским: «Карамзин теперь в отчаянии,— писал Дельвиг 28 сентября 1824 года.— Для него одно счастие наслаждаться лицезрением нашего великодушного и благословенного монарха. А он путешествует! Жуковский, я думаю, погиб невозвратно для поэзии. Он учит великого князя Александра Николаевича русской грамоте и, не шутя говорю, всё время посвящает на сочинение азбуки. Для каждой буквы рисует фигурку, а для складов картинки. Как обвинять его! Он исполнен великой идеи: образовать, может быть, царя. Польза и слава народа русского утешает несказанно сердце его. Но я заболтался…» (
Письмо Дельвига писано в декабристском духе, с пониманием опасности («я заболтался»); в начале этого письма Дельвиг писал о всеобщем сочувствии Пушкину в его конфликте с Воронцовым и, видимо, для контраста рисует благонамеренные чувства Карамзина, Жуковского. Пушкин, однако, утешался не насмешками и критикой в адрес старших друзей. Он вступал в михайловский период — годы, когда были созданы «19 октября», «Андрей Шенье», «Зимний вечер», «Пророк», когда было закончено несколько глав «Евгения Онегина» и создан «Борис Годунов». «Я могу творить»,— эти слова в известном письме H. Н. Раевскому скромно и просто выражают самоощущение гения.
При таких достижениях, таких победах, казалось бы, должны вызывать грустную насмешку несправедливые, даже нелепые упрёки Карамзина — о «неустройстве души», «несдержанном слове», «горячке и бреде».
Между тем Пушкин, по собственной логике, приходит всё к большему признанию его труда, его личности. Недаром в конце 1824 года поэт опять рисует профиль Карамзина;[432]
время этого рисунка точно совпадает с первыми подготовительными заметками к «Борису Годунову».Так, в «михайловские месяцы» сходятся воедино любовь и уважение Пушкина к Карамзину, надежда, что тот поможет выбраться из неволи; а с другой стороны, ворчливое непонимание самого Карамзина, впрочем, постепенно отступающего под «натиском» Вяземского, Жуковского, А. Тургенева.
Михайловская хроника
В ноябре 1824 года поэт просит брата поговорить с Жуковским и Карамзиным: «Я не прошу от правительства полумилостей <…> Надеюсь на справедливость» (
1 декабря 1825 года — в гостях у Карамзиных Лев Пушкин.
2 декабря Карамзин — Вяземскому: «Вчера молодой Пушкин читал нам наизусть „цыганскую“ поэмку брата и нечто из Онегина. Живо, остроумно, но не совсем зрело…»[433]
Историограф, однако, понимал, что надо воспользоваться случаем, и в феврале прислал новую поэму императрице; та благодарила за удовольствие, но дальше дело не продвинулось[434]
.Несколько позже, услышав пение графа Виельгорского на слова Пушкина, Карамзин возмущён и рассержен переложением на музыку «таких ужасов… как „Режь меня, жги меня“»[435]
.Решительно не привык литератор старой школы к новой словесности. Не веря в гений Пушкина, Карамзин, кажется, оттого и вяло за него просит: его всегдашняя искренность вдруг становится недостатком.
В конце декабря Пушкин просит брата: «Напиши мне нечто о Карамзине, ой, ых…» (