…
…
…
…
(II, 348)
Позже, словно удивляясь тому постоянству, с которым он продолжал переживать любовные воспоминания о Ризнич, Пушкин пишет:
(II, 433)
Вести из Одессы приходили в Михайловское редко и были очень скудны. О смерти Амалии Пушкин узнал лишь в июле следующего 1826 г., назавтра после известия о казни пятерых декабристов. Оба эти известия, пришедшие почти одновременно, повергли Пушкина в шок – не в переносном, а в прямом медицинском значении этого слова: его эмоциональная система будто отключилась, он воспринял случившееся с совершенно не свойственным ему безразличием:
(III, 20)
Правда, в то время была еще одна причина его сдержанности по отношению к умершей возлюбленной. До него дошли – тоже, вероятно, с немалым опозданием – слухи, распространившиеся в Одессе еще летом 1824 г., что Амалия уехала не одна, что вслед за ней отправился влюбленный в нее Собаньский (или, как считал Иван Ризнич, – Яблоновский). Судя по стихотворению «Ненастный день потух…», Пушкин подозревал возможность подобного развития событий. Вспомним его концовку:
…
Затем целый каскад многоточий и оборванный на половине фразы выразительный финал: «Но если…».
Теперь его подозрения как будто подтвердились: Амалия обманула его искреннее и глубокое чувство, легковерно откликнувшись на поверхностное увлечение его соперника… Не на это ли намекает Пушкин, говоря о «бедной легковерной тени», от которой его отделяет теперь «недоступная черта» и для которой он уже не находит «ни слез, ни пени»?
В те же дни, что и элегия на смерть Ризнич, появились уже цитированные строфы XV и XVI шестой главы «Онегина» о ревности и об «опыте ужасном», вызванные тем же воспоминанием.
Однако образ возлюбленной – теперь уже мертвой возлюбленной – еще много лет не давал покоя Пушкину.