С народом не очень ему давали общаться. Одно дело выпить бокал за свободу за веселым пиршественным столом, и вовсе другое — следить за хозяйством и за доходами. Главным мастером на это был сам «герцог», Александр Львович. Тут и тучность ему не мешала, и сонливость не одолевала не вовремя. Он даже и брата, Василия Львовича, доброго и слабохарактерного по натуре, не очень–то допускал к кормилу правления.
И все же каждый день Пушкин наслаждался чудесно певучим народным говором, слушал песни и сказки: кое–что и записывал: «Глядите, брат брата на вилы поднял!» — говорили девчата, глядя на месяц. И они же ему объясняли, почему, например, зайца надо бояться: бог, видишь ли, создал всякую тварь, а про зайца забыл, а черт, не будь дурак, сам его вылепил, а из шерсти да из ветра хвост ему сплел; заяц обрадовался, что и про него вспомнили, с тех пор он у черта на службе «передовым», а уж черт за ним сам поспешает: «на девять локтей позади».
Насмешил однажды Пушкин даже самого «герцога». Войдя в столовую к чаю, он громко спросил его:
— Как это, Александр Львович, я слышал, вы говорите: «Прости мене, моя мила, що ты мене била»? Разве с вами это случается? — И он весело поглядел в сторону Аглаи Антоновны.
Пушкин это услышал только что, проходя мимо скотного, и приговорка эта показалась ему достойной Фонвизина. Александр Львович никогда так не выражался, но это очень хорошо отражало его супружеское положение. Все рассмеялись, а сам Давыдов поднял кверху жирный свой палец и погрозил им молодому человеку.
— О шалун!
И хоть и ревновал свою жену к Пушкину, но изречение это столь ему понравилось, что он ввел его в свой обиход.
Вообще в доме маленьких чувств было — хоть отбавляй: и Аглая Антоновна, в свою очередь, ревновала Пушкина к своей хорошенькой дочке. Но Пушкин Аделью искренно любовался. У них создались своеобразные отношения, и Александр обращался с нею не вовсе как с маленькой, что девочка очень ценила. У них происходили размолвки и примирения. Со стороны это могло показаться настоящим романом, в который однажды даже вмешался Якушкин.
Человек деревенский, в отношениях с женщинами скромный, неловкий, он пожалел бедную девочку, на которую поэт смотрел «так ужасно». Пушкина это весьма позабавило, и он ни в чем своего нового друга не стал разуверять.
Но, конечно, Адель была для него не просто ребенком, и разговоры они вели порой совершенно серьезные, хотя иногда и откровенно дурачились.
В Каменке было множество книг, и держались они без призора. Вот он идет по гостиной. Адель на диване. Возле нее лежит маленькая узкая книга, по переплету похожая на молитвенник, а на коленях покоится толстенное, фунтов в пятнадцать весом, французское издание «Девственницы» Вольтера. Пушкин уже знал эту книгу, отлично изданную в самый год французской революции.
— Что вы тут разглядываете, Адель! — воскликнул он не без ужаса.
— А вот посмотрите, что это у нее на груди? — сказала она, показывая на одну из гравюр, отлично исполненную, но едва ли не самую неприличную в книге. — По–моему, это маленькие домики. Как странно!
Пушкин взглянул на нее. Она была чиста, как подснежник.
Он вспомнил тотчас, что это мальчишка, погонщик мулов, и старый монах мечут кости на груди у Жанны, кому из них обладать ею, и вспомнил свои нехорошие мысли, которые неизвестно, как возникают, но, по счастью, только скользят и исчезают столь же мгновенно; он как–то подумал: вот и я предложу генералу Орлову метать со мной кости… И сейчас он покраснел перед этой девочкой — не от стыда, что она смотрит нечто совсем неподходящее, а оттого, что устыдился самого себя.
— Нет, это вовсе не домики, — сказал он, запинаясь, — это игральные кости.
— А зачем же они играют на ней?
— Потому что оба они грязные ослы и скверные люди! — И он взял у нее книгу и сам отнес ее в шкаф. — А это что за молитвенник?
— Вот уж совсем не молитвенник! Когда молитвенник читают, так не смеются. — И она тут же фыркнула. — Тут все смешно. Вы посмотрите: его угощают и накрыли стол. «Скоро явилась на нем, — стала она водить пальчиком по странице, — и треска с черным хлебом, который был старее и тверже лат нашего героя». Вы подумайте только: старее, чем латы! — тверже, чем латы! Да как он только себе зубов не сломал… А ему нипочем, все нипочем!
И она залилась звонким детским смехом, заражая и Пушкина.
— А посмотрите, как он лошадку свою окрестил. А лошадка была… Погодите… — И отыскала: — «Бедная кляча была не иное что, как живой скелет, но показалась герою нашему лучше Александрова Буцефала и Сидова Бабиесы. (Я этих не знаю!) Четыре дня думали, как бы назвать ее получше, и, правду сказать, не шутка выдумать имя, которому надлежало некогда греметь в мире и прославляться потомством! Наконец, думав, думав, наш рыцарь окрестил коня Рыжаком — имя, по его мнению, приятное, звонкое и многозначащее». «Думав, думав!» — передразнила она и, уронив «молитвенник» на колени, закрыла ладонями лицо и закачалась от смеха.