Пушкин был молод еще для истории, но он ничего не забывал, и ежели семенам этим суждено было туго всходить, то тем крепче позже они обещали произрасти. История историей, но главные думы его сейчас о другом — о современном, история же только их подкрепляет, она дает ощущение жизни в движении, и она — бодрость очень крепит! Заминки, и неудачи, и поражения — мало ли их она знает, но она же гласит и о том, как эти обвалы, плотины рушатся под напором все прибывающих, живых, неиссякаемых вод…
Пушкин видел уже конец своего «Пленника», а мысли тянулись все с большею силой и к сюжету «Разбойников»: там, казалось ему, больше, вольнее можно сказать!
Книги были и в главном доме, и в маленьком сером домике с колоннами, стоявшем прямо в саду; там был и свой бильярд. Пушкин любил там работать в полном уединении. Иногда, прерывая писанье, он принимался ходить то стремительно быстро, крепко сжимая кисти рук и выкидывая их далеко перед собою, то очень медленно, ставя ступню раздельно — с каблука на носок — и сам весь как бы напружинившись. В одном из углов половицы скрипели, и тогда начинала звенеть маленькая люстра, как бы отзываясь на этот несколько жалобный звук. Пушкина это не раздражало, но он останавливался и, помедлив еще несколько мгновений, уже что–то безмолвно шепча, шел к бильярду, на котором ждал его прерванный черновик. Он растягивался во всю длину и начинал быстро набрасывать новые строки. И оторваться ему было уже очень трудно.
Василий Львович к нему был очень внимателен и порой запирал за ним двери, чтобы листки его, в беспорядке разбросанные, оставались в полной сохранности.
Не покидали Пушкина и воспоминания о Раевских.
Николай Николаевич, отбывая к себе, сказал ему очень ласково:
— Какой вы горячий! Ну да поэту, пожалуй, того и надобно. Приезжайте к нам в Киев, помянем былое. Николай будет очень вам рад.
Пушкин заволновался. Редко когда с ним так Раевский–отец говорил. И что значит — былое? Те ли рассказы его о войне и о мире, которые Александр так любил слушать, или «былое» — это уже их совместная жизнь и путешествия? И почему же ни слова все–таки о дочерях, а только о Николае?
О том памятном вечере ни с кем, а тем паче с самим Николаем Николаевичем, он не заговаривал. Орлов уезжал очень задумчивым, а Охотников был зато ясен, как морозное утро, и особенно крепко пожал руку Пушкину, как бы говоря: «Слова и прочее — это пустое, не обращайте внимания, главная сила в другом». Но он ничего этого не сказал, только обронил как бы мимоходом:
— А об этом адъютанте — помните? — я генералу докладывал, и он отношением запросил Сабанеева, как тот намерен с ним распорядиться за дискредитацию офицерского мундира. Будет буря!
Пушкин внял безмолвному совету Охотникова. Он и сам уже позже сообразил, что произошло нечто сложное, не вовсе понятное, но вернее всего, что тайное общество все–таки есть! Об адъютанте же… Вспомнив свой гнев и как тот от него ускользнул, порадовался за Орлова, что не махнул просто рукой, как сделал бы всякий другой генерал, хотя бы и из самых просвещенных. И вообще Орлов — молодец, молодец! И при этом для себя самого неприметно вздыхал.
О Екатерине Николаевне Александр старался не думать. Это порою и удавалось, но лишь потому, что между Раевскими — она была не одна… По вечерам любил он гулять вверх по Тясмину до того самого мыса, который ему напоминал небольшие приморские скалы Юрзуфа. Звезды всходили на потемневшем небе, и мечта рисовала ему полуденный берег и мирные вечера позднего лета. Вечер и море — это всегда было связано для него с Марией. Если солнце и день, и яркие краски, красная роза — вся эта царственная и недоступная красота, захватывающая дух и порождающая глубокое беспокойство, — если все это носило имя Екатерины, то вечерняя звезда, мир и покой — это Мария. И странно, он знал, что покоя–то именно и не было в беспокойной душе этой дорогой ему девочки, но для него был в ней покой.
Однажды Василий Львович, войдя с мороза розовый и оживленный, сказал, обращаясь к Пушкину:
— Уже передовых мы отправили. Целый обоз — овес и прочее. А мы что? Мы не девушки–вековушки, чтобы весь век коротать, слушая вьюгу да греясь в сугробах. Едем в стольный град Киев, мать городов русских — в твой «златоверхий град», а?