Александр лег спать поздно. Вечером повеяла откуда–то тонкая прохлада, и стало легче дышать. Он едва успел задремать, как его разбудила тревога. Бил в ночи барабан, подобный набату. Тотчас он вскочил. Бросился было, видно не вовсе еще пробудившись, прямо к окну: решетка! Ах!.. Быстро оделся и выбежал вон через двери. Легкая тучка скользила над месяцем, то освещавшим дорогу, то прятавшим. Он перескакивал через канавы, сокращая путь.
Споткнулся и о какое–то бревно ушиб ногу. Но продолжал бежать.
Он уже видел один побег арестантов в Екатеринославе.
Увидит ли здесь? Все ли пройдет благополучно? Удастся ли? Как бы теперь не поймали…
И он увидал. Увидал мелькавшие по стене тени. Раздалось два выстрела, один за другим. Крики погони:
— Лови их! Держи!
Через четверть часа все было ясно. Не всем беглецам удалось ускользнуть. Но сам Тарас и с ним еще два–три товарища скрылись. В ближайшем овраге для них были припасены быстроходные кони. Кто–то кричал в разных местах, отвлекая внимание. Какая–то доля минуты решала дело и была выиграна. Кириллов с товарищами скачут на воле.
Но Пушкин узнал и увидел еще и другое.
Мальчик шестнадцати–семнадцати лет, заметив побег, схватил свой барабан и поднял тревогу. Один из бежавших разбойников ударил его ножом по лицу около глаза. Рана была глубокая, но он продолжал бить в барабан.
Пушкин был потрясен. Вот жизнь как она есть!
Он помнил Кириллова, и ему хотелось думать, — пусть это сентиментальная мысль! — что не он нанес страшный удар. Но не мог забыть и этого маленького барабанщика; долго не мог забыть.
Михаил Федорович Орлов, вернувшись, расположился уже на два дома. В одном протекали его служебные часы, в другом жил он сам со своею молодою женой, туда же к нему приезжали родные, там принимали и прочих гостей. Теперь у него стало еще веселей и оживленнее.
Пушкин первое время немного стеснялся часто бывать, да и сам Орлов на этом особенно не настаивал. Но когда к молодым приехала погостить вся семья Раевских, Пушкин опять почувствовал себя у Орлова как дома.
— Да ты оставайся тут с нами, — отечески пригласил его Николай Николаевич в присутствии хозяина дома. — Пусть Иван Никитич без тебя поскучает, покуда мы здесь.
Пушкин едва сдержал себя, чтобы его не обнять. Эти четыре дня, которые он провел вместе с Раевскими, среди всего лета были каким–то оазисом, кусочком Юрзуфа. Небо сияло безоблачное, море пело в душе. Он не приходил к Раевским, он жил вместе с ними.
Основное дыхание покоя шло, как всегда, от отца. Он тоже умел быть беспокойным, порою даже и деспотичным, но это случалось не часто, а в этот приезд — на отдыхе, между своими, спокойный наконец за свою старшую дочь, — он напоминал большое великолепное облако, покоящееся в синеве.
Генерал посетил и Ивана Никитича Инзова, подробно оглядев все его богатое домашнее хозяйство, особенно восхищаясь новыми посадками. Два немолодых генерала, достаточно отведавшие боевых тревог за свою беспокойную жизнь (а Инзов ведь и с самим Суворовым переваливал через Альпы!), — оба они теперь глядели на небо, стараясь отгадать на завтра погоду, не покропит ли долгожданный дождь, и припоминали другие народные приметы. Вечером Инзов отдал визит, и за чаем все тот же неспешный был разговор — баюкающий и завораживающий. Пушкин, слушая их, не только не скучал, но незаметно начинал понемногу ощущать себя маленьким мальчиком, возраставшим в милом далеком Захарове. И какая это отрада — забыть о своих взрослых годах, о тревогах, ответственности, даже и о любимой работе и на какой–то срок почувствовать себя при «настоящих больших»…
Но ежели любимую работу на какое–то короткое время и позабыть, она тебя не забудет. Детский и деревенский мир, всколыхнувшийся в Пушкине, не просто в нем всколыхнулся, и недаром он сам знал, помнил, любил деревенскую эту мудрость, накапливаемую веками. Недаром. Немного спустя пришла и работа. Спокойно и ясно, как голос Раевского, как голоса многих деревенских людей, как сама, наконец, и природа — русская, с детства родная, — так он нашел и себя, беспокойный, спокойного — в этих строках, написанных несколько позже — жарким кишиневским летом, где и оно отразилось, и такие же летние дни далекого детства в скромной русской деревне.
Старайся наблюдать различные приметы:
Пастух и земледел в младенческие леты,
Взглянув на небеса, на западную тень,
Умеют уж предречь и ветр, и ясный день,
И майские дожди, младых полей отраду,
И мразов ранний хлад, опасный винограду.
Но рядом с этим покоем и тишиной звучала и музыка сердца. На рукописи «Кавказского пленника» Пушкин как–то в задумчивости начертил профили всех трех сестер: со спокойною гордостью Екатерина; поникшая, как плакун–трава, Елена посередине, а с другого края Мария. Она удалась ему более тех. В Киеве еще как–то он проболтался об этих рисунках. Мария теперь о них вспомнила и просила, чтоб показал.
— Елена совсем у вас как былиночка, — сказала она. — Ей и показывать этого не надобно. А неужели такая действительно гордая Катенька? Правда, что она числится фрейлиной, но разве в ней это заметно?