«Некрофилия» или «страстное влечение ко всему мертвому, больному, гнилостному» и «одновременно страстное желание превратить все живое в неживое и страсть к разрушению ради разрушения» как психологический феномен подробно описана Э. Фроммом в книге «Анатомия человеческой деструктивности» как вторичный, но практически обязательный признак всякой тоталитарной идеологии. По мнению Фромма, для некрофилии характерно убеждение, что насилие (или, как говорит Симона Вейль, «способность превратить человека в труп») - это единственный путь, на котором гордиев узел проблем оказывается развязанным. «Терпеливое развязывание все новых и новых узлов, — пишет Фромм, — с точки зрения некрофила ни к чему не приводит». Вместе с тем настоящая православная аске- тика отрицает насилие и в сущности вся состоит из терпеливого и ежедневного развязывания узелков.
Второй признак некрофилии, по Фромму, заключается в том, что «некрофил воспринимает реально только прошлое… В его жизни, — пишет Фромм, — господствует то, что было, что умерло: учреждения, законы, собственность, традиции, владения. Короче говоря, вещи господствуют над человеком;"иметь"господствует над"быть", обладание — над бытием, мертвое — над живым». Именно с этим феноменом мы сталкиваемся и в случае
с «православными» неофитами. Их идеал — в прошлом, их главная идея заключается в том, чтобы силой это прошлое вернуть к жизни, противопоставить его сегодняшнему дню и, если так можно выразиться, канонизировать.
Славянский язык в их глазах ценен именно и только тем, что на нем не говорят сегодня, — тем самым, за традицию они держатся ради самой традиции, забывая о том, что в течение почти двух тысячелетий существования православия, внешние формы религиозности изменялись и трансформировались много раз именно ради того, чтобы сохранить содержание, а не форму. Когда Кирилл и Мефодий в IX веке переводили Евангелие на славянский язык, они были первопроходцами и новаторами; смысл их работы заключался именно в том, чтобы сделать Слово Божие понятным для невежественных и почти диких людей, которые ни слова не понимали ни по–гречески, ни на латыни.
Еще один, третий компонент «некрофилии» — ненависть. «Я не приемлю ненависть, — сказал Унамуно фалангистам, — которая не оставляет места для сострадания». В статьях Платонова, Елисеева и проч. ненависть поэтизируется и возводится в ранг святого чувства. Что же касается милосердия и любви, на которых основано христианство, то сами эти слова отсутствуют в их лексиконе. В их идеологии нет любви к жизни, радости, стремления к созерцанию, а главное, нежности, то есть всего того, чем буквально пронизано Евангелие, того, что отличает русскую святость, прежде всего преп. Серафима, для которого каждый его посетитель был «радость моя». Христианство, и особенно православие, по своей природе полно нежности (Иисус обнимает детей, с нежностью смотрит на нуждающихся в Его помощи людей и даже плачет). Все это здесь начисто отрицается как «нечто женственное, старушечье, приторно–слезливое»; «волевое христианство» Елисеева резко противопоставлено «бабушкиной сказочке, рассказанной про добренького боженьку, который, сидя на облачке небесном и махая ножками, учит всех одной сплошной"доброте"». Говоря о неприемлемости для христианства «белых мужчин» доброты, он не случайно берет слово «доброта» в кавычки, как бы язвительно цитируя тех, кто говорит о любви и милосердии. В его христианстве царит не доброта, а сила.
Необходимо обратить внимание и на то, что закрытость, чувство неприятия иных традиций в христианстве, недоброжелательное отношение к христианству Запада и, прежде всего, к католичеству по принципу «наше — не наше» является сегодня для многих действительно верующих людей в России чем‑то вроде защитной реакции. Когда человек о своей собственной православной вере, о ее глубинах и духовных сокровищах знает еще очень немного, ему начинает казаться, что отстоять свою правоту можно только в противостоянии. Такое противостояние, однако, очень быстро перерастает в агрессивность и противопоставление своей веры иным исповеданиям. И это все происходит на фоне того, что в религиозных изданиях постоянно нагнетается неприятие по отношению к католикам и протестантам с целью поддержания в сознании верующих образа врага.
Так, например, молодой художник заявляет по всероссийскому телевидению: «Ни у одного другого народа нет такой иконописи, как наша». Он делает это заявление и, конечно, при этом ничего не знает о том, что представляет собой религиозное искусство у других, в том числе, и православных народов (греков, киприотов, румын и болгар). Почему бы не сказать по–другому, например, поразиться тому, что русская иконопись такова, что нет ни одного народа, который бы не восхищался ею? Это было бы правдой, причем очень лестной для русского народа, ибо не случайно копия «Святой Троицы» Андрея Рублева стала главной святыней и символом католической церкви Ste Trinite в Париже, а воспроизведения Владимирской иконы можно найти в католических храмах почти повсюду.