Хорошо помню — вовсю светило солнце, оно успело слизнуть с южных склонов весь снег, а с северных шумно бежали ручьи. На пригревах пробилась щетина травы и цвёл багульник. Птичьи стаи шумливо перемещались в ярком высоком небе.
Танюшка постелила плащ, и я сел рядом с ней, щурясь на солнце. Слегка отстранившись, девчонка поводила пальцем по моей щеке:
— Ты такой бледный, даже синеватый, — сочувственно сказала она.
— Ничего, — отозвался я, — через месяцок выйдем и я быстро восстановлюсь… Зимы для меня — очень неудачное время.
— Олег, я не об этом, — Танюшка слегка потёрлась носом о мой висок, потом — об ухо. — Мне жалко тебя.
— Жалко? — я плавно опрокинулся затылком на её колени, вытянуло над головой руки и углом рта улыбнулся Танюшке, которая, ответив улыбкой, начала мягко и размеренно разбирать мои волосы надо лбом на пряди.
— Ты всё равно красивый, — негромко сказала она. — И загар всё-таки не весь сошёл. Наверное, кожа у нас насквозь им пропиталась.
Я ничего не ответил, и Танюшка тоже какое-то время ничего не говорила, только играла с моими волосами… но потом я вдруг услышал её негромкий голос, напевавший тихо, но ясно…
Мелодия песенки была простенькой, но красивой — кажется, это называется «блюз». А слова успокаивали и убаюкивали, хотя время от времени странным диссонансом прорывалась в них и в мелодии тревожная нотка…
— Что это? — тихо спросил я, с усилием открывая глаза. Танюшка улыбалась:
— Нравится?
— Да, а что это? — настойчиво повторил я, поймав её ладонь и поднося к губам.
— А это из кино, из «Питера Пэна». Я только слова переставила…
Я пожал плечами. Да, кино я помнил, и оно мне понравилось, в отличие от книжки (а вот Танюшка балдела и от того, и от другого чуть меньше, чем от Грина). Но песня не вспоминалась, и странно — она была красивой…
— Не знаю, хотелось ли мне быть мальчишкой вечно, — заметил я. — Я просто не думал об этом.
— Американцы зовут нас с ними — и Сэм, и Эва, — Танюшка откинулась на камни, прилегла рядом. — Они идут на север, только Сэм к Большим Озёрам, а Эва западней… Но ведь у нас своя дорога?
— Своя, — отозвался я, осторожно потягиваясь и прислушиваясь к шрамам. — Вылупишь зенки, откроешь варежку — и с катушек. Редкая птица дочешет до середины, а какая и дочешет, то так гикнется, что копыта отбросит… Вот наш путь!
Танюшка захихикала, вспомнив эту классику «Ералаша», которую у нас не вспоминали уже давно, дёрнула меня за прядь на виске, потом провела пальцем по бровям, словно разглаживая их:
— Шёлковые брови… — пропела она тихонько. — А волосы у тебя жёсткие, потому что ты злой…
Я вытянул руку и пропустил между пальцев её прядь — русую, густую и мягкую.
— Значит, я злой? — хмыкнул я, снова потягиваясь (боли почти не было). — Вот спасибо…
— Ты мне и злой нравишься, — успокоила меня Татьяна. Я прикрыл глаза (в наступившей темноте плавал яркий диск весеннего солнца) и заговорил:
Мы скоро выйдем, Тань. Нам пора.
Топоры дробно и весело стучали в плавнях. На берегу перекликались голоса, вкусно пахло похлёбкой с копчёным мясом и — наконец-то! — картошкой, найденной в больших количествах. Кто-то смеялся. Девчонки на три голоса исполняли: