– Ах, так его зовут Семёном? Завтррра полюбопытствую, вот специально зайду в библиотеку возьму подшивку «Московской пррравды»! А как фамилия? Конечно – стёб! Он еще и очень честный, оказывается! У меня, знаешь ли, есть одна такая подррруга, у которррой брррат – сутенёррр. И когда ей прррямо в глаза говорррят: «твой брррат – сутенёррр» – она стрррашно обижается, и говорррит: «Ну что вы меня обижаете! Мой брррат не сутенёррр – он прррросто
По необъяснимой причине ввязываясь в эту как-то исподволь закручиваемую Крутаковым викторину, и пытаясь Семена оправдать, она все больше и больше выговаривалась – и в какие-то секунды ей и самой уже становилось и смешно и дико, от того, что Семен мог ей понравиться – более того: в ужас бросало от мысли, что и вообще она близко к такому совку могла подойти.
– Ясно: значит тебе нррравятся подшепетывающие и подхрррамывающие?! – резюмировал наконец Крутаков, когда, по его просьбе, она попыталась описать манеру Семена говорить и Семёновы повадки – и не успевала Елена обиженно что-то возразить, как Крутаков дурашливо переспрашивал: – А ка-аррртавые тебе, ненаа-а-ррроком, случайно, не нррравятся? Я пррросто с каждой минутой вижу, что шансы мои в твоих глазах повышаются!
– Дурак ты, Крутаков… – смеялась уже Елена.
И тут вдруг, наконец, дошла до главного. Выслушав ее рассказ о Пасхе, Крутаков, вздохнув, и посерьезнев, сказал:
– Ка-а-аррроче: заманил тебя к алтарррю – а потом выяснилось, что он не то имел в виду. Плохо дело. И что ж ты теперррь собиррраешься делать?
– Я не буду никогда с ним больше встречаться, Крутаков, – выдохнула Елена. – Я просто… Я просто… – и разрыдалась вновь.
– Людям надо верррить, голубушка, – отповедовал Крутаков. – Надо ушами слушать, что тебе люди сами пррро себя говорррят! Люди очень часто пррро себя говорррят пррравду, как это ни смешно. Если человек тебе прррямо пррро себя говорррит, что он – подонок – надо ему веррррить!
Елена, не поднимая глаза, проговорила:
– Крутаков, если ты подозреваешь, что я чего-то не понимаю про то, кто он и какой он – то ты заблуждаешься. Я просто люблю его – я не знаю, что с этим делать. Я жить не могу, дышать не могу. Ничего делать не могу. Из комнаты своей выйти не могла несколько дней. Я читать не могу. Я всю жизнь готова ждать, чтобы он полюбил меня, чтобы он изменился.
– Видишь ли, да-а-арррагуша: люди не меняются. Из корррявого табурррета не сделаешь венский стул.
– Я люблю его! – опять сжав зубы, произнесла она. – Я никогда кроме него никого не полюблю.
– Хааарррашо, давай поставим вопрррос по-дррругому: что бы ты, вот в идеале, от него хотела?
– Чтобы он любил меня… Чтобы он женился на мне…
– Чудесно! Это упрррощает задачу! Вот не смей больше сидеть дома кукситься: позвони ему, назначь ему встррречу, скажи, что хочешь с ним поговорррить, а когда встррретишься, прррямо так ему и скажи: я тебя люблю, я хочу быть твоей невестой перрред Богом, хочу обвенчаться с тобой в церрркви, хочу, чтобы мы были верррны дррруг дррругу всю жизнь. Скажи вот ррровно то, что думаешь, ррровно то, что ты мне сейчас объяснила. Всё рррешится очень быстррро – вот увидишь!
– Ничего не решится, Крутаков… Я люблю его… Я знаю, чувствую, что он не любит меня. Вернее, что вообще к нему такие категории, как «любит», не применимы.
– О, да! Насчет категорррий – это ты прррава! А тебе нужен вообще такой жених-то, к которррому никакие интеррресные тебе категорррии не прррименимы, а? Вот по-взрррослому-то подумав? Вот положа ррруку на серррдце – судя по тому, что ты рррасказываешь – у вас катастрррофически ррразнонапррравленные интеррресы!
Уже без всхлипов, Елена встала, подошла к раковине и умылась холодной водой, обернулась к столу – и вытерлась тем же самым несчастным Юлиным полотенцем – только сейчас заметив, что в кухне-то уже совсем темно, что свет докатывает только из прихожей, и чувствуя, что даже и в темноте выглядит наверняка как малиновый распухший урод – и отчасти из-за этого, отчасти просто начав как-то немножко опять стесняться своих откровений, и всей этой мелодрамы, того, что плакала при Крутакове, отвернувшись, ушла в дальнюю половину кухни, к ночью залитому окну. Во всем Юлином доме, завернутый угол которого был виден по левую руку, с ржавой пожарной лестницей, свисающей, почему-то только до второго этажа, – подозрительно не было ни одного горящего окна.
И вдруг как-то неожиданно для себя, спиной к Крутакову стоя, издали, начала жалобно рассказывать про божественную цветовую алхимию колокольного звона в растворе окна Семена в пасхальное утро – когда жаркое золото звука отливалось в рдяную зарю – и обратно.