– Знаешь, голубушка, – сказал Крутаков, не вставая со своей подушки, а только громко звякнув позади нее чайником о чашку. – Мне кажется, что пррроблема вообще упрррощается на глазах: ты не возлюбленного в нем искала, а идеального читателя, которррому бы ты рррасказала об этой крррасоте, и которррый бы тебя понял. Прррозу тебе поррра начинать писать, вот что я думаю после всех твоих кррра-а-асивых слёз.
Елена, все так же не поворачиваясь, заявила, что Крутаков ничего не понимает, и, всхлипнув опять, призналась, что больше всего на свете хотела бы опять оказаться в этой старой квартире Семена, подойти и постоять опять возле этого окна в комнате его матери.
– Я уже минутами боюсь, что я в призрак из-за этого превращусь – настолько сильно во мне это желание прийти к нему в квартиру. Мне уже ночью, когда я заснуть пытаюсь, мерещится, как я вхожу в его дом, в его подъезд, поднимаюсь на его этаж, прохожу сквозь его дверь, иду по его коридору мимо его комнаты. Я даже пару раз испугать его боялась – потому что мне действительно так явственно виделось и чувствовалось, что я вошла в его квартиру – а он там спит. Знаешь, бестелесым не ведать преграды, не рыдать у закрытых дверей.
– Ага, – прихлебывая подтвердил Крутаков, – а еще – что-то кошачье в тебе пррроснулось: влюбляться в кваррртиры да в окна, а не в их хозяев.
– Крутаков! – обернулась Елена с какой-то внезапной радостью – и, закрутившись, подвернув ногу, хлопнулась на оставшуюся у окна вторую гигантскую подушку. – Разреши мне, пожалуйста, переночевать здесь сегодня, у Юли? Ведь ты все равно за бумажками к себе домой еще поедешь, да? Я не могу домой… Мать с этой школой, с этой гнусной пошлятиной, с этими истериками… Я не могу больше!
– А ну вставай давай и катись домой, – невозмутимо сказал Крутаков, ставя пустую чашку на стол. – Нет, можешь выпить еще одну чашку чаю. Это я тебе рррразрррешаю. Нельзя от пррроблем бегать. Они становятся от этого только хуже. Пррроблемы надо рррешать. Езжай домой, соберррись с духом, и завтррра же позвони ему и скажи, что тебе надо с ним срррочно поговоррить. Встррретишься – и скажи ему без всяких обиняков: я люблю тебя, я хочу чтобы ты женился на мне, хочу чтобы ты повел меня к алтарррю, чтобы мы дррруг дррругу дали вечные клятвы в церрркви. Посмотррришь, что он на это скажет. Еще мне не хватало, чтобы ты два года теперррь по нему стрррадала, утешать тебя. Мне, вон, ррработать надо. Я тебя подбрррошу до дома на тачке. Метррро прррозевали уже давно опять.
Ни завтра, ни послезавтра Елена Семену звонить не стала. Анастасия Савельевна, испугавшись до жути (когда Елена была до трех ночи у Крутакова), что Елена и вправду ушла от нее, и позвонив даже и разбудив ни в чем пирог не повинную Ривку, – в дверях обняла Елену с рыданиями, не менее горячими, чем только что извергавшиеся на Цветном:
– Извини меня, я дура, дура! Да провались она пропадом эта школа! У тебя на сердце, наверное, печаль какая-то… А несла я какую-то чушь, самой теперь стыдно вспомнить! Я же не знаю, как тебе помочь – ты же мне не говоришь ничего!
На утро, впрочем, когда обе, мелиорировав остатки слез, сидели за завтраком, Анастасия Савельевна вновь смотрела гюрзой, и осведомлялась, намерена ли Елена сходить в школу «хотя бы сегодня, для разнообразия досуга».
Притомившись от материных всплесков, и не желая тратить времени на дальнейшие виражи, Елена, надев длинную джинсовую юбку, которую носила в школе вместо форменной, синей (так что мать, в общем-то давно эту ее джинсу автоматически считывала глазом, как школьную форму), сложила «школьный» белый пластиковый пакет (набив туда три нечитанных эмигрантских романа, выданных ей ночью Крутаковым), и даже пошла в школьном направлении – в самый последний момент, дойдя уже до школы, сделав ловкий финт на дорожной развилке и свернув в парк, неподалеку.
На узкой зеленой лавке без спинки так не удобно было сидеть – но все сразу забывалось, как только вплывала глазами в текст. Легкими трепетными кастаньетными жестами тревожилась перед глазами гипюровая занавесь зелени берез – вывязанная с такой удивительной детальностью, что, казалось, это небесный фон – изумрудный, – а мелкие ввязки листьев, сквозь него просвечивающие – голубые. Да и вообще, казалось, что можно каждый листок рассмотреть в отдельности – вот только оторвать бы взгляд от книги дольше, чем на сотую долю секунды за раз – что, в свою очередь, было не очень реально. Две молодые женщины с беззвучными детьми в колясках, зайдя, как и она, в глушь рощицы, стоя и неслышно болтая друг с другом (из-за отсутствия звуков казалось что они утопли в этом легком, как море, как сбрасывающая с себя тяжесть чуть вертящаяся кисть, подрагивании вязи берез), кинув шерстяные мотки в коляски, вязали – тоже почему-то что-то изумрудное. И солнцем брызжущая аккуратная резная тень березовой ветки колебалась на страшно бледной почему-то ее руке, – сжимавшей книгу, как неудобный, тяжеловатый, веер, посредине.