А недели через две, когда она услаждая свое одиночество шлялась по городу одна, с беспокойным чувством, что вся красота вокруг – личностна, обращена к ней, и ждет от нее только внутреннего ответного знака, и что декорации это к какой-то важной, по-настоящему важной, запредельной, небесной, книге, которая пишется для нее и про нее – и нужно только дать согласие, чтобы в эту самую важную книгу войти, и всеми легкими, бронхами в этой книге вздохнуть – а как в эту книгу войти? – вот был вопрос вопросов! (и вся внешняя, видимая красота, так радующая сердце, хотя и отщелкивала новый и новый импульс этому тревожному, не прекращавшемуся в душе ни на миг, внутреннему поиску, – и была с ним в некоторой, отдаленной степени как-то связана – однако никакого ответа на главные внутренние вопросы не давала) – зашла, наконец, к Крутакову, дома оказалась неожиданно воротившаяся из Крыма Юля: как-то крайне неудобно разложив этюдник на трех ножках, между башнями книг, шваркала восковыми карандашами набросок на куске картона – на светло-синем фоне огромная сиреневатая миндальная ветка с цветами, – через каждые несколько секунд закусывая карандашами и судорожно грунтуя центр дальней стены какой-то вонючей дрянью из кастрюльки – явно намереваясь расписать холщину стены в комнате маслом. Юля тут же, добродушно вертя косичками, разъяснила, что ни на какое цветение миндаля она не попала («В феврале цветет, ну надо ж!») и даже орехов-то ей не досталось – а ветку миндаля, как она весело похвасталась, срисовывала теперь и вовсе с купленной в Грузии открытки – куда, оказывается, наскучив Крымом, как-то незаметно для себя весело слиняла вместе с хиппанской кочевой компанией. А Крутаков, восседавший на подоконнике распахнутого окна (так глубоко заехав на карниз задом, что за него страшно было, что вывалится наружу) смешно подстанывая, потирал виски и в мучении закатывал глаза, и рассказывал, как накануне ночью «эта ка-а-аза свалилась внезапно на голову» – и как с ней вместе «пррришла немытая орррда», «устррроившая сэйшэн», и как злокозненная, с подлым характерицем соседка снизу Роза Семеновна (Елена даже ушам своим второй раз не поверила, услышав, что злую домовую фурию зовут точно так же, как и Дьюрькину тетку) «настучала в ментуррру и пррришла устррраивать скандал, крррича, что сейчас черррез десять минут прридет с понятыми, коли не ррразойдутся», и как «рррасходиться, ррразумеется, никто не собирррался», и как он, Крутаков, «в ожидании ментовского погрррома», вынужден был «кой-какие бумаги попрррятать на черррдак с голубями», и как те «всё загадили, ррразумеется».
– Как, впрррочем, и гости – ты посмотррри на кухню, что тва-а-арррится! – стонал Крутаков, закрывая глаза кончиками пальцев и берясь потом за лоб.
Бросив Юлю декораторствовать, пошли вдвоем с Крутаковым на встречу с Юлиными приятелями, уезжавшими в Питер, с которыми Крутакову нужно было передать какие-то бумаги. На жаркой, пьяной, пыльной площади, в сосисочной, поджидала хиппанская любовная пара, забавней которой Елена в жизни не видывала. Обоих – и ее, и его – звали «Ника» – ее Вероникой, а его Николаем; оба были до безумия, до ощущения миража, сделаны из одного и того же куска материала одним и тем же скульптором, причем не просто в один и тот же творческий период, а вообще в один присест – с вытянутыми, продолговатыми лицами, с одинаковыми, сливочными, зримо тянучими с боков, продолговатыми и плосковатыми носами – с создающими легкое чувство перпендикулярности на кончике узкими ноздрями; с одинаковыми спокойно-томными карими глазами, которыми они поводили интересно-медлительно; с длинными прямыми русыми волосами; с ярко-красными, гофрированно-сжато-выпуклыми губами; с вытянутыми, медлительными, продолговатыми пальцами, которыми они, стоя, плечом к плечу, за круглым столиком-стояком, вместе клевали из одной бумажной круглой тарелочки, отламывая микроскопические кусочки от одного ломтика белого хлеба (сосисок в грязной сосисочной, к счастью, не было – а хлеб, полагавшийся к сосискам бесплатно, толстая продавщица в белой чалме им спекульнула за копейку); оба, наконец, были в совершенно одинаковых джинсах, чуть белесых на коленях, и в развязанных (скорее, чем «связанных») балахонных хлопчатых кольчугах. И в общем-то по-крупному Ника от Ники различались только наличием у него недлинной, роскошной, аккуратно подстриженной бороды – да и то, из-за размеренности и завораживающей томности их движений, это начинало быть заметно далеко не сразу.
Лебединый синхрон их движений как-то сразу ловил в плен – не дотрагиваясь друг до друга ни плечом (хотя зазор был миллиметровым), ни пальцами (проскальзывая над перстными движениями друг друга то перекрестно, то параллельно), они, тем не менее, умудрялись заполнять этот воздушный зазор такой расслабленной нежностью друг к другу, таким взаимоперетеканием линий и жестов – что становилось даже завидно.