Во всем храме погасили свет, и в правом, южном, приделе началась исповедь.
Храм опустел. В очереди к исповеди осталось всего человек двадцать. Вдалеке, в переднем алтаре, рядом с иконой Взыскания погибших, молоденькая девочка в платочке, едва ли много старше них с Ольгой, закадровым голосом начитывала покаянные псалмы.
Батюшка Антоний, с помощью юного лохматого служки, надел на себя епитрахиль и поручи на круглых бомбончиках-застежках; зажег свечу на медном кругляке; и встал рядом с покатым аналоем, покрытым атласным черным расшитым покрывалом, на котором лежало Евангелие в медной чеканной обложке; выхваченный пучком света, мягко отражающегося медным окладом, Антоний с его опущенными долу, очень белыми, большими, круглыми верхними веками, и длинной имбирной бородой, резко выделялся на фоне обступающей его глубокой тьмы.
Подняв глаза к алтарю, Антоний начал читать вслух, за всех, покаянную молитву.
А затем предварял личную исповедь удивительными словами: «Чадо! Се Христос незримо стоит здесь, приемля исповедь твою! Не устыдись, и не убойся, и ничто не скрывай. Но, не смущаясь, рцы, всё, что соделал, да получишь прощение от Господа нашего Иисуса Христа. Я же – только свидетель, да свидетельствую перед Ним всё, что ты изречешь. Внемли: пришедши во врачебницу, да не отыдешь неисцелен!»
Молитвенно, не поднимая глаз, читал Антоний над молодым человеком в джинсовой куртке, который, после долгой тайной исповеди, встал на колени и преклонил голову под епитрахиль: «Господь и Бог наш Иисус Христос благодатью и щедротами Cвоего человеколюбия да простит ти чадо вся согрешения твоя, и аз недостойный (на этом слове батюшка Антоний сделал особое, прочувствованное, интонационное ударение, с легким полу-вздохом) иерей, властью, данной мне от Бога, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь!»
Сторонясь очереди, и отводя Ольгу подальше от места исповеди, чтобы не доносились гулкие тяжкие чужие грехи – зная, что когда подойдет их очередь, то каким-то образом сразу будет понятно, что им пора идти – Елена прошла с ней вместе вперед, к главному алтарю – казавшемуся в темноте огромным, черно-золотым – который меркло-мерцающе (с треском при прыжках жаркого света) озарялся уже только свечами у иконы Взыскания погибших. И действительно – спустя неопределимое по земным часам время, которое они бок о бок с Ольгой (наконец-то молча) простояли рядом – в сердце полутемной церкви – к Елене подошел и позвал ее, незнакомый по имени, но уже много раз молившийся рядом с ней в храме, серьезный молодой человек в черной бороде и усах – и указал головой в сторону священника; Елена, с Ольгой за руку, подошла, поздоровалась с Антонием и пропустила Ольгу вперед себя – волнуясь за нее, еще больше, чем за себя, и тоже уже внутренне почти срывая голос, пытаясь вывести мелодию вверх. Отойдя обратно в переднюю часть храма, все это время, пока Ольга говорила со священником, Елена, хотя и была отделена от нее стенами, внутренне не выпускала ее из вида, и как будто ее обнимала.
– Ой, Леночка, ну он прям такие вещи спрашивает – мне прям неловко… – едва выйдя на крыльцо из храма (дождавшись Елену с исповеди) простодушно заохала напрочь смущенная, но счастливая до слез Ольга.
– Ну разумеется! Нам и должно быть некомфортно! – довольно улыбалась Елена, то пританцовывая, то забегая вперед и оборачиваясь на Ольгу, то отставая, тормозя, и глядя на весело избоченившуюся звездную буквицу М, накренившуюся над сквериком. – Исповедь – это же переворот! Бунт против собственной прежней жизни! Это же завет напрямую с Господом, Оленька – о начале твоей новой жизни!
В переулке висела густая темнота.
Елена тянула шаг, бег, танец, силясь до бесконечности замедлить, удлинить вот этот вот любимейший, родной отрезок пути – от церкви по Брюсову в горку, до арки: здесь, казалось, самый холмистый рельеф под ногами – и тот дореволюционный – не только перенятое у Татьяны, на слух, дореволюционное, не существующее, переулка имя. Хоть пять минут еще не выпадать из волшебства заколдованной благодати старой Москвы – которая была в явном нутряном сговоре с благодатью ощущения вот этих вот поздних вечеров после исповеди в церкви. Подольше, подольше не выныривать из переулка на мерзкую, парадную, всегда холодом обливавшую, танкоходную, горькую, горчайшую, центральную улицу – где везде на мордах домов роспись зверя.