Безотказно работавшим ластиком она привычно стирала из поля зрения крысиную серятину-бурятину сталинской блатной многоэтажки на Горького («Невероятно, что у несчастной советской номенклатуры даже о своем-то, шкурном счастье представление вот такое – серое, крысино-монументальное, неповоротливо-армейское, гробово-неуютное!») – и ночные драппировки очень помогали. Так – огни где-то там в странном безвоздушии светятся – и всё, и покончили с ними. «И вот здесь вот, вот здесь вот! Вот этого угрожающего серого тюремно-композиторского монстра сотрите, пожалуйста, тоже! В скверике, наискосок от церкви!» – диктовала она какому-то воображаемому благосклонному одухотворенному градоначальнику. – Иначе – ну конечно, чего удивляться! – у этих несчастных выкормышей-композиторов и музыка вечно будет соответствующая, в таком-то доме – раз их в сталинские монументальные конуры по большому блату пожизненно засадили! Они ведь сами уверяют, что их убогое бытие определяет их убогое же (в дурном смысле, вопреки этимологии) сознание. А театр местных, местечковых, приживалов на века останется таким же глыбисто громоздко-материалистичным – как вон тот вот дом Неждановой – на который можно даже и не оборачиваться, и так всегда в спину серобурым пятном тычет – снизу, из-за излучины переулка. Вот, спасибо, вот стерли их вечерней сурьмой – и нету их.
А этот несчастный голубовато-зеленоватый прямолинейный уродец, прямо рядом с церковью?! Нет, ну, ладно, все ему простится – в царстве серых глыб – за эту смешную цветоносность – как будто честно хотел соответствовать в цвете церкви, но промахнулся, и попал совсем не в тон.
А этот?! С наростами лифтов, вон там, по правую руку – уже перед самой аркой! Привилегированная (не понятно чем) коробка с дурными балконами – застряла здесь, как в несчастных мозгах у лабателей первого, после переворота, десятилетия, архитекторов – идея потрафить высочайшему вкусу примитивных убийц-рецидивистов, захвативших власть.
Нещадно выкорчевывая из переулка сорняк – советскую архитектуру, одновременно она пыталась сотворить фокус: зацеплялась взглядом – вот хотя бы вот за этот низенький нежно-розовый дореволюционный особнячок слева (рельефная дубовая парадная дверь – крашенная, правда, в пошлое армейское бордо, ну – ничего, сотрём; овальное окошко в надстройке вверху по центру – с дивными, чуть неравномерными параллелями и меридианами; умильные, умиротворенные кариатиды с барельефом – стоят себе и глазеют на неофитов, подобрав аккуратные свои букли – с таким выражением на белых личиках, как будто ничего и не стряслось, как будто никаких тем тьмущих трупов мимо них и не проносили, со времен последних порядочных владельцев здания) – и, вопреки всем земным представлениям о ботанике, проводила вегетативное размножение одухотворенных домов по переулку: и те, моментально, будучи привитыми черенками на родную почву, разрастались в самых буйных, разнообразных формах – и вмиг восстанавливалась, плоть от плоти, Москва, какой была до несчастья. И в результате, весь Брюсов за секунду оказался засажен в ее воображении ну ма-а-ксимум двух-трехэтажными домами городских усадебок; а угловой четырехэтажный дом, со своей уютной желтенькой ром-бабовой полу-ротондой, смело попирал, взрывал, аннигилировал сталинский портяночный сирый серяк – и, сделав всего один шаг, выступал снова вперед, на свое законное место на главной улице, и выставлял вперед, по направлению к Кремлю, как щит, девиз In Deo spes mea.
– До несчастья! Это ты прямо как Фирс у Чехова сказанула! – хохотала Лаугард, техногенно старавшаяся любые шутки разбирать до основания, и обсуждать, как они устроены.
Но из арки, как ни тянули они переулок, все-таки пришлось выйти – и вышагивать теперь по улице Кое-Кого к Пушкинской.
– Живот! Живот! – вдруг, когда прокручивали уже Моссовет (с неприветливой парочкой вооруженных милиционеров у входа), опять захохотала Лаугард – и схватилась за пузо.
– Что с твоим животом?
Серые стражи порядка насторожились и вылупились уже на кучерявую Ольгу, как на потенциальную диверсантку.
– Ой, не могу… – вся сгибалась пополам от хохота Лаугард. – Сейчас вспомнила, как во время службы тот, другой, второй батюшка, который службу вел, вышел и говорит: «Сами себя, и друг друга, и весь живот наш…!» А живот у него у самого такой кругленький, толстенький!
Уже перед самой Пасхой Татьяна умудрилась где-то достать для всего класса билеты на Таганку – на «Мастера и Маргариту» в Любимовской постановке – и сплавляла в театр литературную паству маленькими стайками, в разные дни. Изменявшая мужу кобыла Маргарита с удовольствием раскачивалась на настоящих веревочных качелях и летела ногами вперед, в зал, в развевающейся бордовой юбке. И крайне неприятно было думать, что сейчас вдруг с копыта может сорваться туфля.
Аня, ошуюю, умиротворенно подтрунивала над воскресшей, не прошло и полвека, бытовой, обывательской, очень советской (хотя, вроде, и анти), сатирой.