Несмотря на все филантропические урезонивания, придуманные ею для Ильи, самой Еленой отсутствие одиночества час от часу чувствовалось уже просто как реальнейшая угроза для жизни. Вторая проблема, изводившая ее на холме в палатке, была гораздо более прозаического свойства – но, увы, так же трудно решаема. И убеждала ее эта проблема, напротив, увы, в собственной полной негодности к аскетическим подвигам – к примеру, в пустыни. А именно: страшно доставало то, что нигде нельзя было помыть голову и спокойно принять душ.
Из всей компании ее страсти по мытью разделяла, почему-то, только симпатичная, скорая на хохот и жадная до мытья подмышек и ног космонавтка Марьяна – девушка вообще удивительно счастливого, легкого, как олененок, характера; из рода тех редких созданий, кто всегда посочувствует и даже всплакнет, если тебе грустно, всегда рассмеется, если тебе весело – и никогда не грузит своим присутствием, с какой-то фейной полупрозрачностью дополняя, а не дробя, бесконечность одиночества. Изобретенное ими на пару ноу-хау – запирать и держать по очереди двери в ченстоховских общественных уборных, пока другая плещется, корячась у рукомойника – не находило, по загадочной причине, понимания у остальных страждущих посетителей, скребущихся в это время под дверью, а потом, с чудовищными интернациональными матюгами, со всего маху наворачивающихся на разливанном половодье кафельного пола.
С ней же, с той же Марьяною, к счастью, скрашивавшей беспрестанным хохотом все эти гигиенические авантюры, и безоговорочно разделявшей страсть Елены к мытью головы, рыская в поисках душа по городу, набрели скоро на ледяную и крайне неудобную – низенькую – чугунную колонку на автозаправочной станции – и, не долго думая, в сумерках, купив в магазинчике на той же заправке шампунь, и раздевшись до купальников, с визгами: «I am the walrus!» залезли под арктическую пытку. Но когда из отъезжающего, казавшегося абсолютно темным и спящим, с интимно задернутыми даже кое-где, на задних сидениях, шторками, туристического автобуса раздались вдруг радостные аплодисменты и улюлюканье, шоу продолжать как-то наотрез расхотелось.
В ту секунду, когда дефицит одиночества и мойдодыра стал вовсе не переносим, Елена, сердито сказав Ольге, чтоб ее не ждали и за нее не переживали, уехала одна гулять в Варшаву – уехала налегке – повесив на шею невесомую лиловую сумочку, похожую скорее на крошечный пристяжной карман на молнии – с местной аппликацией: восьмеркой Вечности, наклоненной наискосок – личиками Мамы и Сына с Ченстоховской иконы.
И только уже сев в электричку – вернее, зависнув у окна, отодвинув стекло, и вдыхая до спазма, до комков в горле, бьющий в лицо благоуханный, жаркий, до предела набитый всем, по листочкам собранным за предыдущие месяцы, полным собранием сочинений лета, августовский воздух – вдруг почувствовала волшебную, захватывающую дух свободу: вот же оно настоящее, вожделенное путешествие – одна, поезд, не знаю, где буду ночевать – могу выйти на любой станции – могу, если захочу, вообще никогда больше не вернуться в эту волглую палатку. Ничего в руках – никакого багажа. Вот же оно – настоящее паломничество – настоящее, самое наполненное, благословенное, одиночество. Жадно, рывками, вдыхать вот этот вот Божий воздух. Видеть вот это вот оранжевое лохматое пшеничное поле, еще не принявшее постриг – справа и слева, с прямым пробором железнодорожного полотна. Вот эти вот вертикально запущенные, слоеные (смахивающие на трехэтажные комбайны – очень низкой посадки: казалось, вот-вот забуксуют в поле), белые, компактно и густо слепленные вощеные облака – не заслоняющие неба, а как будто аккомпанирующие бегу поезда. Вот эти вот грушевого цвета и вида скирды. Вот этот вот вскидывающий задние копыта, радостный, высвободивший себя из черного стреноживавшего ремня, жеребенок оттенка какао без молока. Вот этот вот сизый, как будто припудренный, манящий перелесок.
Двое смазливых контролеров в сбитых набекрень фуражках подвалили к ней, прося билет – с таким видом, будто шутят. Но услышав слово «Пелгжи́мка» – выговоренное одним куском, с как можно более польским акцентом, – козырнули ей оба, и сразу вывалили, почему-то на следующей остановке – где-то посередь чиста поля – и поперлись, видать, меж холмов и равнин отлавливать в траве родных польских зайцев.
Нет уж, вот эти вот хрущёбы прокручиваем мимо окна даже без комментария.
В Варшаве неуютно язвила взор сталинская высотка – как веретено, уколовшее польскую красавицу до обморочной летаргии на полвека – но – не насмерть: по какому-то удивительному магическому антидоту спрятавшейся за пологом колыбели доброй крестной феи. И куда бы Елена ни шла – через минуту оборачивалась – тьфу ты! – опять это веретено поганое вот торчит!
Карту она покупать не желала – и шла вперед уже с раздраженным историческим любопытством: сколько же это безобразие может продолжаться? Сколько ж из-за каждого угла одна и та же высотка выскакивать способна?