Читаем Расположение в домах и деревьях полностью

На что бабушка:

– Гляди, накаркаешь!..

Вот тут мать вскидывается по-дедовски, вспыхивает, не выдерживает:

– Думайте, что хотите, но за язык вас никто не тянет. Детей постеснялись бы! – добавляет несколько другим тоном и тянется рукой к середине стола, где коричневый кувшин стоит с тюльпанами, поправляет их, перебирает, проливая воду на скатерть.

– Нет, кто бы подумал, что я буду жить в типичном сумасшедшем доме… – как бы про себя, точно повторяет недоумённо чужие слова, стараясь найти в них смысл, – повторяя медленно.


– Перестаньте, – на миг вступал иной голос, пресекая её, начинавший было возвышаться, – негромко сказал отец, даже тихо.

И бабушка не то чтобы обернулась к отцу – осталась вроде бы неподвижной, голову поворотила испуганно, и мне её профиль с надменным прищуром виден из-под платка в цветах, в маках, мальвах – какого-то цыганского платка, а тут в мочке оттянутой ещё плоский золотой круг покачивается, прядь выбилась, и у матери брови поползли вверх, а дед ещё ниже к тарелке с супом остывшим, крупинки отлавливая холодной ложкой, ещё ниже лицом резко упал, под стать слову, прозвучавшему столь неожиданно со стороны отца, которому, казалось, давно на всё рукой было махнуть, – вот отчего не вмешивался в разговоры.

Случалось, поддразнивал иногда то меня, то мать или злил меня, доводя до слёз, но ни Сони, ни бабушки с дедом не трогал. Любезно и пусто рассматривая их голубыми выцветающими глазами, а когда накатывало, становившимися вовсе ясными и светлыми к осени, к тому времени, что волновало его неустанно каждый год.

Вот выбритый до блеска череп приобретает глубокий цвет от солнца и ветра, под глазами выгоревшая кожа, пролегая бледной золотистой белёсостью, как бы припылённая, – всё покрывалось нежным тонким прахом от дувших на исходе лета азиатских суховеев – в отличие от остального лица, головы, тяжёлых кистей, оканчивающихся недлинными крепкими пальцами с ухоженными ногтями, – на одном из них тускло отсвечивало тонкое серебряное кольцо, и когда брился, оно словно наливалось язвительной силой, зеркальностью совершенной бритвы, зажатой легко и привычно в четырёх перстах, – скользящей немо над головой.


Однако поразило вовсе не то, что вмешался он. Порой случалось и такое: кривя тёмные губы, собирая морщины у глаз, как бы вглядываясь в произносимое – о, пристальность говорящего! – не осуждал, не превозносил, скорее всего, замечал, оговаривал нечто, облекая это нечто в форму нарочито абсурдных предположений, вплоть до гримасы. С дедом, слышали мы, он вёл себя по-другому – тише говоривших – произнёс, как взвалил, и должны были все почувствовать горячее дыхание в покойном воздухе летней надвигающейся ночи – палящий выдох.

Как ни странно, обескуражило не это – грусть, прозвучавшая в его голосе, непривычная нам, – вот что! – потому как неписанным законом, давним, древним установлением (задолго до нас, разумеется, задолго…) не позволялась она, считалась чем-то недостойным, унизительным, как бы грехом считалась, поскольку неприхотливо-скудная истина, положенная во главу угла, гласила: радуйся, ибо это всё, что ты можешь сделать здесь, а не можешь – найди в себе силы не сетовать.


Замёрзни, остынь, закрой глаза, пропади пропадом, но ни слова сожаления не должно упасть с твоих уст, даже наедине с собой – вернее ярость, гнев, брань, безумие, но не печаль – что она, спрашивается? Тень она от чьего-то чужого неземного тела, враждебного, страшного?.. вестник она? И вот она входит в кости, в жилы, сушит их, и тело само по себе уже весть.

19

Много лет позже, беспрестанно вытирая тем же цыганским платком глаза, нащупывая моё лицо руками, как бы отыскивая ответ на нём, ища подтверждения и своим словам, и пальцам, и уверенности во мне, бабушка тихо поведает о последних днях отца, которые начались задолго до смерти, расскажет о его глазах, о том, как таяли они у него на лице, о том, как весь высох и превратился в ребёнка – так что без труда мыла она его, переворачивала, обтирала… когда он отказался ото всех и лишь её мог видеть спокойно, с ней мог спокойно лежать, папиросными веками, хрупкими лепестками плоти укрыв истомлённые зрачки, видевшие уже то, что никому не было доступно, разве кроме него и бабушки. Крючконосая темнолицая старуха с требовательными беглыми пальцами на высыхающих руках, она была моим психологом, которому чужды были вполне уже и скорбь, и веселье, потому как перестало существовать то, что нуждалось бы в них, вот так как-то, а если не так – кто поверит?

По бритой голове провёл отец ладонью и вышел из-за стола. И дед, помедлив малость, тоже поднялся, к порогу пошёл, к выходу из дома прочь, вон… зашёлся по дороге кашлем, долго спиной стоял, лопатками острыми двигая под рубахой, а на вороте – ни единой пуговицы.


Перейти на страницу:

Все книги серии Лаборатория

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза
Лира Орфея
Лира Орфея

Робертсон Дэвис — крупнейший канадский писатель, мастер сюжетных хитросплетений и загадок, один из лучших рассказчиков англоязычной литературы. Он попадал в шорт-лист Букера, под конец жизни чуть было не получил Нобелевскую премию, но, даже навеки оставшись в числе кандидатов, завоевал статус мирового классика. Его ставшая началом «канадского прорыва» в мировой литературе «Дептфордская трилогия» («Пятый персонаж», «Мантикора», «Мир чудес») уже хорошо известна российскому читателю, а теперь настал черед и «Корнишской трилогии». Открыли ее «Мятежные ангелы», продолжил роман «Что в костях заложено» (дошедший до букеровского короткого списка), а завершает «Лира Орфея».Под руководством Артура Корниша и его прекрасной жены Марии Магдалины Феотоки Фонд Корниша решается на небывало амбициозный проект: завершить неоконченную оперу Э. Т. А. Гофмана «Артур Британский, или Великодушный рогоносец». Великая сила искусства — или заложенных в самом сюжете архетипов — такова, что жизнь Марии, Артура и всех причастных к проекту начинает подражать событиям оперы. А из чистилища за всем этим наблюдает сам Гофман, в свое время написавший: «Лира Орфея открывает двери подземного мира», и наблюдает отнюдь не с праздным интересом…

Геннадий Николаевич Скобликов , Робертсон Дэвис

Проза / Классическая проза / Советская классическая проза
Провинциал
Провинциал

Проза Владимира Кочетова интересна и поучительна тем, что запечатлела процесс становления сегодняшнего юношества. В ней — первые уроки столкновения с миром, с человеческой добротой и ранней самостоятельностью (рассказ «Надежда Степановна»), с любовью (рассказ «Лилии над головой»), сложностью и драматизмом жизни (повесть «Как у Дунюшки на три думушки…», рассказ «Ночная охота»). Главный герой повести «Провинциал» — 13-летний Ваня Темин, страстно влюбленный в Москву, переживает драматические события в семье и выходит из них морально окрепшим. В повести «Как у Дунюшки на три думушки…» (премия журнала «Юность» за 1974 год) Митя Косолапов, студент третьего курса филфака, во время фольклорной экспедиции на берегах Терека, защищая честь своих сокурсниц, сталкивается с пьяным хулиганом. Последующий поворот событий заставляет его многое переосмыслить в жизни.

Владимир Павлович Кочетов

Советская классическая проза