Читаем Расположение в домах и деревьях полностью

В доме, повторяю, преобладала суета. Но ею, обращавшейся в средоточие жизни, её ликом, неизменным на самом деле, вырезанным как бы из тёмных, прекрасных тяжестью своей растительной, глубинной пород дерева, – мы полнились до срока, до времени иного, какого ждёшь в тумане слабых немощных представлений, будучи ребёнком, однако ждёшь, предчувствуешь – и останься, я думаю, в ту пору без этой «суеты», в которую, несомненно, входили и слова бабушки, и надменная отрешённость деда, и отцовская, до сих пор не понятая, презрительная любовь, и обособленность, болезненная гордость матери, останься я без этого – смог бы разобрать истину в смрадном и гордом бормотании моего блистательного великолепного друга Герцога Кентерберийского?

И впрямь, вправе ли назвать я суетой не имеющие конца и края хождения, передвижения, приготовления еды, пробуждения, роящиеся мелочи и книги, книги, безусловно… и пустые разговоры, а стирки, например, одно это: собирать зимой, обжигая руки в сумерках, залубеневшее благоуханное бельё, ледяное полотно, шелковистый замерзший лён, хранящий потом ещё долго день, ночь, день, ночь тончайший дух снега и ветра в смешении с ночным телесным теплом!

А бритьё отца? – ставшее к нашему времени сложным ритуалом – резко вырезанной, протравленной цифрой в уклончивом кругу других дел. Вправе ли я назвать всё это суетой?


И вот теперь ещё одно: цветы дневные и ночные, петуния, циннии, маттиола, шиповник, а у нас говорили – «шепшина», боярышник, слюдяные крылья бессмертника, настурция, учившая глаз синеве своей ясной алой тишиной, нарушаемой разве порой что шершнем бело-опоясанным; а табак, с которого, чудилось, срывался ночной ветер, рождался там в вялых, сморщенных, голенастых, бледных по дню стеблях, но и подсолнухи – вполне разумные создания, большеголовые, коронованные кипящим белым цветом, не жёлтым… даже чёрным или белым, и муравьи, их мурашья сверкающая свежесть, кислота расколотого на зубах незрелого крыжовника, стручки акации, а потом деревья, извилисто напоминающие тяжкий сонный свет, небо, когда горькое, когда тягучее, заселённое такими чувственно-осязаемыми, до зуда на ладонях, облаками, – не продолжение ли это всё той же суеты?

И когда мой приятель, Герцог, через много лет разыщет меня с разбитой головой, с содранной кожей, найдёт меня Марсием, полощущим обнажённое мясо на северном ветру, он скажет:

«Зрение – это свобода», – и я его пойму.


Таково вымышленное мною прошлое, взятое взаймы у самого себя.

Никчёмное, пустое, однако же, до отказа набитое невообразимым количеством вещей, их признаков, пустотами, где когда-то находилось то или иное, как если бы пространство не успело сомкнуться после их исчезновения: не вылинявшие прямоугольники на обоях, где висели фотографии. Спешит на помощь расхожее сравнение, ничего не поясняющее, приводящее в итоге к целой цепи точно таких же праздных сентиментальных сравнений, окинув которую мысленным взором с отчаянием решаю, что прошлое, о котором я говорю и так и этак, является неимоверно захламлённой кладовой, донельзя набитой одними лишь сравнениями, кружащими голову возможностями сравнения. Мало того, едва начинает брезжить свет более или менее определённого суждения, обнаруживается, что колдовская кладовая оживает бесшумно – помнишь, как птица в отлогом пасмурном небе, отставшая, не мечется, не кричит, – натягиваются образы и личины – всё меняется таким способом местами, не уходя, не возвращаясь. Даже дыры, пустоты – точно не сомкнулось время, а, напротив, разошлось и продолжает расходиться – и те облекаются в замысловатый орнамент.

На первый взгляд, вполне разумных доводов: всему свой срок – так твердит один шёпот утомлённых мышц, шеи, глаз, кожи, а второй, немного утренний, не проспавшийся, продолжает витийствовать, излагая прочитанное, нескончаемую повесть… но что она мне! У меня скулы сводит от всего этого. Мой коварный хлам маячит перед глазами, марево, галлюцинация, пар над водами, ложь преображённая…


Однако отвращу взор и снова: луна уходит, ночь на убыль, сетью нежной забраны окна… и сколь отчётливо опять разделяется мир… – небо, смотри, земля, любовь небесная, любовь земная, из века в век одно и то же. Вот так кому-то даны стада, шатры и срок длительный для наслаждения стадами, женой, шатрами, а другому язвы дарованы, сокрушение сердечное – плач одному вложен в глазницы, а другому – слова премудрости в уста!

Какая ночь! Уходит луна, давно свет погас в окнах, теперь полны они отсветами странными, лёгкими, влажными, и никого нет, а те, кто есть, спят и спать им…

Нет луны. Пар зыблется предрассветный в саду. Скользни в стволах, рассмейся – и будь таков.

21

Перейти на страницу:

Все книги серии Лаборатория

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза
Лира Орфея
Лира Орфея

Робертсон Дэвис — крупнейший канадский писатель, мастер сюжетных хитросплетений и загадок, один из лучших рассказчиков англоязычной литературы. Он попадал в шорт-лист Букера, под конец жизни чуть было не получил Нобелевскую премию, но, даже навеки оставшись в числе кандидатов, завоевал статус мирового классика. Его ставшая началом «канадского прорыва» в мировой литературе «Дептфордская трилогия» («Пятый персонаж», «Мантикора», «Мир чудес») уже хорошо известна российскому читателю, а теперь настал черед и «Корнишской трилогии». Открыли ее «Мятежные ангелы», продолжил роман «Что в костях заложено» (дошедший до букеровского короткого списка), а завершает «Лира Орфея».Под руководством Артура Корниша и его прекрасной жены Марии Магдалины Феотоки Фонд Корниша решается на небывало амбициозный проект: завершить неоконченную оперу Э. Т. А. Гофмана «Артур Британский, или Великодушный рогоносец». Великая сила искусства — или заложенных в самом сюжете архетипов — такова, что жизнь Марии, Артура и всех причастных к проекту начинает подражать событиям оперы. А из чистилища за всем этим наблюдает сам Гофман, в свое время написавший: «Лира Орфея открывает двери подземного мира», и наблюдает отнюдь не с праздным интересом…

Геннадий Николаевич Скобликов , Робертсон Дэвис

Проза / Классическая проза / Советская классическая проза
Провинциал
Провинциал

Проза Владимира Кочетова интересна и поучительна тем, что запечатлела процесс становления сегодняшнего юношества. В ней — первые уроки столкновения с миром, с человеческой добротой и ранней самостоятельностью (рассказ «Надежда Степановна»), с любовью (рассказ «Лилии над головой»), сложностью и драматизмом жизни (повесть «Как у Дунюшки на три думушки…», рассказ «Ночная охота»). Главный герой повести «Провинциал» — 13-летний Ваня Темин, страстно влюбленный в Москву, переживает драматические события в семье и выходит из них морально окрепшим. В повести «Как у Дунюшки на три думушки…» (премия журнала «Юность» за 1974 год) Митя Косолапов, студент третьего курса филфака, во время фольклорной экспедиции на берегах Терека, защищая честь своих сокурсниц, сталкивается с пьяным хулиганом. Последующий поворот событий заставляет его многое переосмыслить в жизни.

Владимир Павлович Кочетов

Советская классическая проза