И пока мать, плача и сморкаясь, возилась у печи, старик медлительно обсказывал сыну все, что после него было тут. Вскоре после убийства Ваньки Зноева в лесу большевики порыскали, но в общем обошлось ничего, а потом, как свалили мужики поезд ихний в реку, первым делом каторжные Иваньково сожгли дотла, а потом стали и мужиков, какие повиднее, хватать. Зимой приехали коло Миколы с пулеметами за хлебом — потому что жрать-то стало нечего… — но мужики зерно попрятали. За это в наказание в волость пригнали на постой красногвардейцев этих самых, из рабочих, из босоты. И стали они крепко обижать народ. Мужики зашумели — их усмирили: хватали, били, резали, а Оферово все выжгли. Так издевались над мужиками, что и не выскажешь… Баб и девчонок всех, стервецы, перепортили — вот и Анёнку тогда изобидели. Чего, попадью старую, Прасковью Евстивневну, и ту, каторжное отродье, не помиловали, а ведь седая уж и страшнее всякой мищухи. В петлю она потом влезла, да вытащили… И вот теперь сговорились мужики запахать земли столько, чтобы только для себя хлеба было, и земля-матушка так и осталась пустой, репеем вся поросла. Уродило плохо, и мужики струхнули, не прокормиться теперь своим хлебом и до масляной!
— А сегодня опять разбойники приезжали: давай для солдатов хошь картошки… — рассказывал Прокофий. — А мы все как один: режь, жги, ничего не дадим, все равно околевать… И насчет тебя объявку изделали, что, дескать, пропал без вести, в бегах, и ежели, значит, объявится, то…
— Ну чего там пусто-то болтать? — с неудовольствием прервала старуха. — Вы вот ешьте лучше, пока горячая…
Все молча, нехотя, всячески экономя соль, которой не хватало, ели горячую картошку. Анёнка, тупо уставившись ничего не видящими глазами в пол, сидела поодаль на лавке, изредка судорожно и глубоко вздыхая.
— Ну а как же теперь народ по другим местам, сынок? Васютка только безнадежно рукой махнул.
— Так… — протянул старик. — Значит, кругом шашнадцать… Ну а насчет предбудущих порядков как? У нас вон старики из рук старинных книг не выпущают: чрез три года — написано вишь у пророков — явится с южной стороны князь Михаила, и придет беде конец… Как там у нас насчет этого?
Васютка поднял от блюдечка глаза — вместо чая пили какую-то труху, от которой пахло сеном, — и вдруг увидал на стене в рамке из мелких раковинок свой старый патрет: молодой статный гренадер в полной форме, со знаком за отличную стрельбу на груди, в начищенных сапогах, стоит молодцом, вытянувшись в струнку, и руку эдак на тунбу, вроде как барин, положил. И ярко встала в памяти старая привольная жизнь — то, что потом с этой жизнью безумные правители сделали, теперь выпало как-то из памяти…
— Известно, нельзя без етого… — сказал он вяло. — И многие понимают, да боятся…
— Эх, и гоже бы! — вздохнул Прокофий. — Ты нас, обломов, только в оглобли-то введи, только волю-то с чертей сыми…
Дробный осторожный стук раздался вдруг под окном. Все разом насторожились. Старик молча указал Васютке на дверь, и тот быстро и бесшумно скользнул в
— Кто там?
— Я… Кузьма, староста… — отозвался глухой голос из темноты. — Вели-ка отворить, дядя Прокофий: слово до тебя есть…
— А может, до утра лутче? — опасливо отозвался Прокофий, зорко вглядываясь в темноту.
— Не, надо бы поскорее… — тише сказал староста. — Да ты ничего не опасайся…
Прокофий подумал, вздохнул и пошел отпирать сам. Староста — так по привычке звали мужики новое начальство, — действительно был один. У старика отлегло от сердца.
— Вот что, дядя Прокофий… — заговорил тот тихо, но возбужденно. — Тут Настенка левашовская подслушала на прудке, паршивая, что твой Васютка объявился… постой, постой: мое дело сторона, я ничего не знаю… сегодня твой явился, завтра явится мой… так я тут знать ничего не знаю и ведать не ведаю, а только как там хочешь, а парня спрячь — мало ли их теперь в лесу под Раменьем живет? А то, понимаешь, чем это дело пахнет? Давно ли каторжные ремневского старосту расстреляли за это за самое? А народ у нас дурак — в мамент все разболтает…
Помолчал Прокофий значительно, а потом тихо сказал:
— Ладно… Понимаем… Спасибо…
И снова зашептал что-то староста быстро и виновато.
— Да понимаю, понимаю… И тебе не сладко…
И когда запер старик накрепко дубовым засовом калитку за собой, он вызвал из