И были все они без ружей, и на ушко шептали уже опасливо люди, что оружия у русских армий нет, но никто этому не хотел верить, и потому все повторяли, что такие слухи распространяются только германскими агентами. Но лавки бойко торговали, горожане шли туда и сюда, гимназисты, весело смеясь, возвращались по домам, перелетывали и ворковали по рядам сытые голуби, и купцы в лисьих и енотовых тулупах, сбившись кучками, обсуждали последние военные новости. Две собаки, сцепившись задами, стояли посреди улицы, и толпа детей со смехом кидала в них грязным снегом и палками, а взрослые смеялись и делали поганые замечания.
Поднявшись по сильно затоптанной, пахнущей лазаретом широкой каменной лестнице во второй этаж — здесь раньше помещался ресторан «Лондон», теперь, по случаю трезвости, закрытый, — у самой двери лазарета Евгений Иванович столкнулся с главным врачом его Эдуардом Эдуардовичем. Как немца его сперва решили было сослать куда-нибудь к Уралу, но так как губернатор к нему благоволил, то его как исключение оставили в городе, где он исстари славился как своим знанием, так и добродушием удивительным и прекрасной игрой на виолончели.
— У вас молодой князь Муромский? — поздоровавшись, спросил Евгений Иванович. — Как он?
Врач замялся.
— Тяжелая рана в голову… Его германцы, говорят, бросили, считая мертвым, — сказал он тихо. — Жить может, но…
— Душевное расстройство?..
— Да… — кивнул тот головой. — Только не говорите родственникам. Я их немножко обнадеживаю… Хотите повидать князя? Мы ему дали отдельную комнату. А старый князь в Москву поехал хлопотать, чтобы его приняли в клинику Кожевникова…
— Да зачем же вообще привезли его сюда? — идя длинным пахучим коридором за грузным белым доктором, спросил Евгений Иванович. — Ведь мимо Москвы провезли…
— Зачем, зачем… — вздохнув, повторил врач. — Многое делается низачем… Конечно, надо было не мучить, а сразу в Москве оставить. Много, много беспорядка в деле! Это хорошего ничего не обещает…
Он осторожно постучал в застекленную матовым стеклом дверь — тут раньше помещались отдельные кабинеты ресторана — и, не дожидаясь ответа, вошел. Евгений Иванович невольно остановился на пороге: на белой койке, сам весь в белом, с плотно забинтованной головой сидел Коля, исхудалый, прозрачный и — новый. Он остановил на враче и госте свои прекрасные чистые серые глаза, но в них не отразилось ничего: было совершенно ясно, что он не узнал ни того, ни другого.
— Зачем вы пришли? — с укором, тяжело спотыкаясь языком, сказал он и, не дожидаясь ответа, все так же тяжело заикаясь, с большим усилием продолжал: — Я же просил никого ко мне не приходить… Разве это так трудно… не приходить? Я не хочу видеть лжецов. Эти сухие цветочки у ног Мадонны были так… трогательны… А рядом — кишки изо рта лезут у раздавленных артиллерией… И бьются совсем уж ни в чем не повинные лошади… Тут великая ложь. Или цветочки, или это… А так, вместе непонятно… невозможно… — растерянно бормотал он с великим напряжением, от которого слушающим было мучительно, и вдруг на больших страдальческих глазах его налились крупные слезы, и он с мольбой, спотыкаясь языком, проговорил: — Уйдите… уйдите все! Я не могу видеть вас… Уйдите…
И он горько заплакал.
Евгений Иванович нахмурился. Душа его мучительно болела. Молчал — он знал, что разговор, слова тут бесполезны, — и грузный, добрейший Эдуард Эдуардович и тяжело сопел носом.
— Пойдемте… — тихо сказал он. — И так вот дни и ночи… Мадонна какая-то в цветах… И куда-то она исчезла… Ничего понять нельзя. Пойдемте…
Евгений Иванович, сгорбившись, с мученическим выражением в глазах вышел из госпиталя и, не подымая глаз, пошел домой. Дома он тотчас же сел за письмо к незнакомому ему писателю-народнику Андрею Ивановичу Сомову, в последних статьях и рассказах которого звучал протест — насколько только это было возможно в обстоятельствах военного времени — против войны и все растущего озверения и развращения масс. Евгений Иванович запрашивал старого писателя, не возьмет ли он на себя редактирования «Окшинского голоса» — просто закрыть газету теперь было нельзя, во-первых, потому, что это сочли бы за демонстрацию, а во-вторых, около нее кормилось несколько семей. И он подробно изложил свои взгляды на дело: как же не защищаться, если нападают, — писал он с мученическим выражением в глазах, точно не веря в то, что он пишет, точно подчиняясь какой-то посторонней воле, — но и защищаясь, все же надо помнить, что мы все же не орангутанги, а люди, и
И, взяв свою секретную тетрадь, Евгений Иванович наскоро записал: