Те покачивали головами и сокрушенно скребли в затылках.
— Эй, Вильгельма, подь-ка, родимый, сюды! — звонко прокричала с крыльца Акулина, кухарка, разъевшаяся баба с добрым красным лицом, похожим на луну. — Иди-ка скорея!
Германец бросил работу и пошел в настежь раскрытую кухню, в которой стоял страшный чад: что-то подгорело. Там на табурете перед старинными часами в огромном пузатом футляре стоял кучер Ефим, пожилой и серьезный здоровый мужик, рябой и с серьгой в ухе, и по потускневшему циферблату вертел стрелки туда и сюда, чтобы наладить бой. Но бой не налаживался: стрелки показывали двенадцать, а часы били три. Акулина, кухарка, подпершись в бока, стояла около и давала советы, как и что лучше сделать. Тут же стоял и сват ее, староста из Уланки, худой костлявый барышник с глухим кашлем и воровскими глазами. Он пришел было к земскому по делу, но ничего не добился и теперь прохлаждался в кухне, делая вид, что дает советы, и дожидаясь, не позовет ли его сваха отобедать. А может, и поднесет…
— У меня тоже вот так-то раз сбились… — говорил он с притворным оживлением. — Крутил, крутил, хоть бы что тебе! Плюнул, отступился — думаю, поеду в город, так к жиду свезу, починит, ан, братец ты мой, не доглядел как-то, они остановились, пустил — стали бить верно! А то беспременно жид целковый ограчил бы…
И он глухо закашлялся.
— Ефим, постой… Да ты постой, Ефим… — входя в азарт, говорила Акулина. — Ты погоди… Ты попробуй, бой-то попридержи, а стрелки-то верти…
— Да как я его попридержу, Фекла стоеросовая? — строго отвечал потный от натуги кучер. — Скажет тожа: попридержи!.. Нешто это лошадь?
Он снова покрутил стрелки — вышло что-то совсем уж несообразное.
— А, вот Вильгельма идет… — сказала Акулина. — Сделай милость, наладь нам часы, пожалуйста… Вот как сбивают утром, окаянные, так бы вот взяла полено да разбила… Ты думаешь, лежа на печи, вставать пора, ан, глядь того, спать еще можно было бы…
— А ну, Вильгельма, извернись… — поддержал староста и сказал другим: — Они, немцы, народ на все это дошлай…
Германец встал на табурет, продвинул стрелки, выслушал бой, затем коротким мягким движением поставил стрелки на свое место, и бой был налажен. Он взглянул на свои маленькие часики на кожаном браслете на руке, поставил верное время и соскочил с табурета.
— Ну вот… Теперь все в порядке…
— Ах, в рот те пирога с горохом!.. — восхитился староста. — До чего, братец ты мой, народ на все ловкай… А жид, тот непременно целковый бы ограчил… Ковырять бы стал, насе-васе, сто такое, да и наковырял бы рубля на три…
— Нда… Обделистый народ… — согласился кучер, доставая из широких шароваров кисет и спички.
Германец взял с полки стакан, посмотрел чрез него на свет, сполоснув, вытер, напился воды и, добродушно похлопав по плечу Ефима, опять пошел в сад…
Вадим Васильевич, насвистывая «Очи черные, очи страстные…», все ходил из угла в угол, обдумывая, куда бы ему поехать, чтобы развлечься, выпить, закусить и все там такое…
— Нет,
XXVI
НОВЫЕ ДУМЫ
Евгений Иванович возвращался со своей обычной дальней прогулки по лесам и полям. Тихий золотой вечер догорал. Все было полно розово-золотистого сияния: и перистые нежно-вишневые облачка в небе, и полные васильков ржаные поля, и светлые излучины тихой Сорки, и Княжой монастырь на том берегу вдали с его сияющими, как свечи, крестами, и старые сосны на крутом обрыве на усадьбе Сергея Федоровича, где он гостил теперь — несмотря на полную противоположность их характеров, они дружили еще с университета — и выбирал для себя клочок земли: надо было уходить из тяжелой жизни в уединение и тишину. И когда запоздалый зяблик просыпал серебро своей песенки с высокой развесистой березы на краю поля, Евгению Ивановичу показалось, что и эти милые звуки тоже полны розово-золотистого сияния…