И с поднятыми кольями в злых вихрях набата толпа богомольцев обрушилась на сектантов. Ратники первые бросились бежать назад, в село, а некоторые примкнули к православным и стали бить нововеров, которые затеяли всю эту дурацкую волынку. Над побоищем поднялась тяжелая душная туча пыли, и по телам упавшим заплясали ноги в лаптях и в подбитых гвоздями тяжелых сапогах. С разбитой головой упал под ноги безумствующей толпы Григорий Николаевич. И увидел он дремлющий в сияющем небе могучий Тхачугучуг, и голубой туман пустынного моря, и нежными ангелами пролетели-пропели любимые слова его молитвы: «Бог — братья — любовь — распятье…» И все кончилось для него. Злой вихрь набата, плач, крики, ругательства, тяжкие удары кольев и кулаков и, как проблески неба сквозь страшный черный дым пожара, все более и более слабеющие крики: «Христос воскрес… Христос воскрес…»
Уцелевшие сектанты прорвали тесное кольцо православных и понеслись по горе вниз в луга. Православные одни бросились за ними в погоню, другие остались добивать изувеченных, валявшихся на дороге — среди них был и Илья безногий, костылями которого православные били теперь сектантов, — третьи уже бежали на село, чтобы тотчас же нестись по деревням разносить и грабить дома нехристей. У самых церковных врат стоял связанный чудный странник и плакал; двое стражников торопливо вязали руки назад суровому ратнику-обличителю. Его грудь высоко поднималась, глаза горели бешеным огнем, и он повторял только одно слово:
— Отрицаюсь! Отрицаюсь! Отрицаюсь!
И бешено плевал в сторону отца Бориса, стоявшего на церковной паперти с гневным и торжествующим лицом…
XXXVII
ПОД КОЛЕСАМИ ДЖАГГЕРНАУТА
Жизнь замутилась до самого дна. Никто уже ничего не понимал, все ходили тревожные, испуганные, и даже
Несчастная семья Зориных, задавленная беспросветной нищетой, с наступлением осени снова перебралась в город в когда-то дешевую, хотя и пьяную Слободку, окраину, тянущую в сторону Ярилина Дола. Мещане откровенно и беспощадно презирали этих прогоревших господишек и говорили с ними свысока, чрез плечо, сквозь зубы, пренебрежительно поплевывая подсолнышки. Митя зеленел от ярости, а Варя, задавленная горем, не обращала на все это хамство никакого внимания. Горе ее нарастало: нищета, сумасшедшая мать — ни Варя, ни Митя и слышать не хотели, чтобы отдать ее в лечебницу и тем развязать себе руки, — новый предстоящий призыв брата, которого врачи предупредили, что отсрочки дано ему больше быть не может, разлука с милым Фрицем, которого опять неизвестно зачем прокатили в Западную Сибирь. И в довершение всего она с ужасом убедилась вскоре, что она беременна. Она просто поледенела вся, когда узнала об этом новом несчастье, и не спала ночи, и днем не находила себе забвения ни в чем. Все настойчивее и настойчивее думала она о самоубийстве. Но как же мать? Как бедный брат? Или, может быть, лучше всего уйти бы всем вместе? Но как это устроить? Она слышала, что при беременности часто достаточно одного неосторожного движения, чтобы беременность прекратилась, но она нарочно украдкой прыгала с крыльца, она давила себе на живот, падала, но все оставалось по-прежнему.
— Митя… — как-то в сумерки сказала раз девушка. — Ты, милый, не тревожься, но мне надо съездить в Москву: может быть, найду я там какую-нибудь такую службу, при которой можно было бы не бросать маму. А так, без службы, мы с этой дороговизной пропадем, и скоро… Только, пока я буду ездить, ты должен будешь присмотреть за мамой. Хорошо? Это будет недолго, дня три, может быть, всего…
— Присмотреть я могу, но… какие же это такие есть в Москве места, куда тебя возьмут с сумасшедшей матерью на руках? — зло сказал он. — Ты только измучаешься зря… И наплюют тебе лишний раз в лицо… Только и всего. Вот скоро меня заберут опять в солдаты — может, будете получать пособие, если похлопотать хорошенько…
— Нет, я все же хочу попытаться… — сказала Варя, поднося обе руки к вискам. — Ты только обещай мне не оставлять мамы…
— Хорошо. Когда же ты поедешь?
— Сегодня с ночным…