Читаем Рассказы полностью

— Да, вы рядитесь и выезжаете показывать ваши наряды, а я еду в мороз и холод шляться, чтобы добывать вам деньги для этого.

Жена вдруг вскочила с развившимися тонкими белокурыми волосами, которые он с таким наслаждением когда-то целовал, и огромными, прекрасными глазами, в которых блестели остановившиеся слезы, и несколько времени с ужасом смотрела на мужа.

Потом тихо сказала:

— Ах так?.. Дошло уже до попреков. Я этого ждала… Вы скоро будете попрекать меня теми кусками хлеба, какие я ем у вас.

Она говорила то, чему сама ни одной минуты не могла верить. Но в том припадке раздражения, какое в ней загорелось, нужно было сказать что-нибудь ядовитое, чтобы причинить ему возможно большую боль.

Волохова больше всего возмутило то, что она сказала, что ждала этого. Точно он известный скряга и подлый человек.

— Какое ты, оказывается, ничтожество… — сказал тогда Волохов, с холодным, злым спокойствием посмотрев на жену. И еще повторил: — Да, ничтожество: у тебя внутри ничего нет. Поэтому ты злишься и не задумываешься отравлять мне жизнь из-за того, что сегодня тебе не удалось показать своих тряпок. Тебе, кроме тряпок, показывать и нечего. Прощай…

Они никогда еще не расходились не помирившись, так как суеверная жена, несмотря на свое образование, верила, что если муж уйдет во время ссоры из дома, то произойдет что-нибудь ужасное. А тут он даже уезжал из города на всю ночь.

Она вскочила, бросилась за ним и закричала истерическим голосом:

— Алексей, вернись, не уезжай так!..

Но он, чувствуя в сердце то же замирание и дрожь в руках, нарочно хлопнул дверью как можно сильнее и выскочил в сени, потом на улицу.

— О, какое ничтожество! — сказал он про себя, чувствуя злую потребность назвать ее каким-нибудь грубым, оскорбительным словом. И когда он, стоя в ожидании трамвая, вполголоса говорил эти грубые, оскорбительные слова, — он чувствовал удовлетворение.

Теперь она выскочит на снег и будет стоять, чтобы нарочно простудиться.

— И пусть хоть сдохнет, мне все равно, — сказал он, забывшись, вслух, и с досадой поморщился, потому что дожидавшаяся рядом с ним трамвая старушка удивленно оглянулась на него.

II

Сидя в полутемном душном вагоне, он чувствовал себя несчастным и раздражался по каждому поводу. Раздражался при виде сидевших в вонючем дыму людей в лохматых шапках и иронически думал о том, что они теперь хозяева жизни… И разве им, толкующим о ценах на хлеб и о каком-то кирпиче, нужно искусство? Нужна духовная жизнь, движение вперед, нужна культура, которую они разгромили и даже не знают об этом?

Им кусок мяса в щи и каша, — вот им что нужно.

И подумать только, что теперь все неизмеримые пространства России заполнены ими, не знающими о человеке ничего, кроме того только, что он ест, убирает картошку и спит на полатях.

Какая же может вестись созидательная работа этими людьми, какое может быть движение? И, конечно, теперь в стране идет медленное умирание. Все, что выше картошек и хлеба, будет ими стерто с лица земли. А мы — в первую очередь. И это не из злобы, а потому, что им это не нужно.

И в этом ужас.

И когда он в окно видел мелькавшие огоньки деревень, он думал:

— Мертвое пространство…

Лохматые шапки прошли в своих тяжелых сапогах с подковками и все опустошили. Жизнь в стране умерла. И разве уцелевшие интеллигенты там, в столице, — живут теперь? Только притворяются, что живут. Или, махнув рукой на все, как и он, только кормятся. Одни хуже, другие лучше других.

Но жизнь в них, та жизнь, из которой рождается творческое движение, — давно умерла за ненадобностью, как она умерла и в нем. Умерла постепенно, медленно. И он до ощутимости ясно видит эту линию умирания: в тяжелые годы голода некогда было думать о своем внутреннем движении. Нужно было напрягать все силы, чтобы накормить себя и жену. Он привык выступать, не работая, не готовясь, только с тем, чтобы получить деньги или продукты. И даже сознательно не готовился из озлобленного соображения о том, что для пролетариата сойдет и так.

Все равно ничего не понимают.

А потом и то сказать: кто его, знаменитого человека, довел до того, что он принужден был петь за фунт чаю, кофе и какао? Тот же пролетариат. Значит, мы квиты. Будем петь лишь настолько, чтобы кормиться и жить той животной жизнью, которую вы всем предуготовили.

И если он за свое пение получал от пролетариата то, чего сам пролетариат в то время не пил и не ел (чай, кофе, какао), — все-таки он во всей силе чувствовал свое унижение, когда, как нищий, носил за собой сумку для «собирания гонорара».

Для работы над собой не было никаких импульсов. Все равно — все кончено… Петь и танцевать на похоронах. Что же, если быть циником (а теперь только это и остается), — можно и потанцевать и попеть… если хорошо заплатят.

А потом голод миновал, похорон никаких не было, но внутренняя ложь в течение пяти лет и полная остановка собственного движения породили лень и отвращение к усилию в работе. Появилось своего рода внутреннее ожирение. И то неослабное бодрящее стремление вперед по своему пути, какое было в начале его жизни, умерло, очевидно, навсегда.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже