Сенсей Йошинори запрещал обсуждать это в своём присутствии. Также он запрещал упоминать про ненависть, какую его злополучный племянник, а позже — внучатый племянник, сын Камбуна-исхлёстанного, питали к мужчинам из рода Ясухиро, возглавившим школу.
— Мудрый терпелив, — задумчиво произнёс я.
— Что? — не понял отец.
Похоже, рассказ утомил его: не телесно, но духовно. Он осунулся, сгорбился. Пальцы рук сцепил в замок, как если бы руки дрожали, а он боролся с постыдной слабостью.
— «Мудрый терпелив; каменистое русло ждёт первых дождей». Это тоже стихи моего двоюродного прадеда?
Отец пожал плечами:
— Не знаю. Не помню. Может быть, вы помните, преподобный Иссэн?
Настоятель отрицательно мотнул головой.
— Его манера? — настаивал я. — Сходство стиля?
— В какой-то мере, — согласился старик. — Но утверждать однозначно я не возьмусь.
4
«Ты ещё испытываешь почтение ко мне?»
Он колет дрова.
О ком я говорю? Ну, это позже.
Колода, на которую он ставит полено, выше обычной колоды — например, той, что стоит у нас во дворе. У нас — по колено, у него — до середины бёдер. Полено у него длиннее и тоньше наших; не полено — поленце. И топор у него удивительный; вернее, топора у него вовсе нет.
Он колет дрова ножом.
Я впервые вижу такой нож. Широкое лезвие без острия изгибается подобно рыбе, бьющейся на берегу. Мощный обух, глубокий дол на всю длину; заточка по внутренней стороне клинка. Рукоять из магнолии простая, без оплётки и шнуровки. Больше всего нож напоминает
Ивамото Камбун.
Сын Камбуна, сломавшего ключицу моей бабушке. Внук Камбуна, которому родной брат отказал от своего дома. Дальше в древность, словно в горную долину, скрытую туманом, мой взгляд проникнуть не в силах.
Голый по пояс — от одного взгляда на него меня пробирает озноб. Холщовые штаны до колен, сандалии на босу ногу. Младше отца лет на пять. Сухой, жилистый, ключицы выпирают наружу. Узкое лицо, высокие скулы. Не человек, богомол. В детстве отец поведал мне, что богомола считают символом отваги и жестокости. Вообразив себе невесть что, я отыскивал богомола в траве и тыкал в него соломинкой, глядя, как ужасные лапы насекомого превращают соломинку в мочалку. Тыкать соломинкой — и даже копьём — в человека, мирно колющего дрова возле своего дома, я бы не рискнул.
Дом крошечный, ветхий. Не дом, хибара. Забора нет, со стороны улицы участок огорожен жалкой оградой: плетень высотой мне до пояса. Взгромоздив на ограду коробку, я стою и смотрю. Это невежливо, знаю. Именно поэтому я стою, молчу и смотрю.
Я должен привлечь его внимание.
Он ставит на колоду очередное поленце. Трижды взмахивает ножом, ловко перехватывая деревяшку пальцами. Иногда кажется, что сейчас он лишится пальца, но нет, этого не происходит. Смахивает три деревяшки на снег, где уже лежит горка дров. Срез чистый, блестит на солнце. Четвёртую он оставляет, начинает щепать лучину. Тонкие лучинки падают в корзинку, плетёную из ивовых прутьев.
— Сплетни, — ворчит он.
— Что?
— На вас одежда со служебным гербом. Что могло привести дознавателя в моё ничтожное жилище? Только сплетни. Не трудитесь, меня уже проверяли. Меня, отца, деда. Тысячу раз.
— О каких сплетнях вы говорите?
Я знаю, о каких. Я хочу, чтобы он ответил.
— Не притворяйтесь, дознаватель. У людей длинные языки, длинные и злые. Болтают, что я — это мой отец. Что мой отец — собственный дед. Что мы убиваем друг друга, когда родитель состарится и утратит силу.
— Зачем?!
— Чтобы возродиться в телах потомства. Убиваем в честном поединке, поэтому не превращаемся в
— Идёт, — признаюсь я.
— Убиваем, возрождаемся. Хороним тела без свидетелей. И, конечно же, не заявляем о случившемся
Новое поленце раскалывается на четыре части.
— Почему люди сплетничают? — спрашиваю я. — Почему доносят на вас?
Он пожимает плечами:
— Завидуют.
— Чему?
— Вот и я думаю, — он оглядывается на хибару. В приоткрытых дверях мелькает старушечье лицо: Камбун живёт вместе с матерью. — Чему тут завидовать?
— Может быть, жалованью? — предполагаю я.
— Ну да, вы уже всё разнюхали. Тоже завидуете?