Арефий медленно шагнул с первой ступеньки на вторую, а когда опустил ногу на третью, то почувствовал, что ноги у него как бы прилипли к каменным плитам. Так простоял он несколько минут, и наконец в коридоре, скудно освещенном керосиновой лампой, произошел следующий диалог:
— Михайло?!
— Ну, еще что?
— Ты его завтра сдашь?
— Ребенка, что ли? Ну, конечно, сдам.
— В родильный?
— Нет, в кузницу.
Наступила пауза. Михайло в глубине коридора шуршал сеном и ерзал по полу сапогами. Арефий смотрел на сонный город, развернувшийся перед его глазами. Ночная тьма спаяла все дома один с другим в серую плотную стену, и темные линии улиц казались глубокими брешами в ней. Вон там, в том конце города, налево, находится родильный дом. Это очень большое каменное здание, холодно белое, строгой физиономии, с большими равнодушными и пустыми окнами без цветов, без гардин…
— Умрет он там! — буркнул Арефий.
— Ребенок-то? Наверно, умрет. Они там редко не умирают, потому — чистота, порядок…
Но тут Михайло, врасплох захваченный сном, звучно всхрапнул и оставил свое мнение о гибельности чистоты и порядка для чистых младенческих душ без подтверждения и объяснения.
Арефий Гиблый постоял еще немного и отправился на свой пост.
Он пришел туда, когда уже ночь побледнела и воздух посвежел от близости утра. Его будка помещалась почти в поле и теперь показалась ему более одинокой и отдаленной от всего, чем казалась ему раньше. Но раньше это не рождало в нем никаких особенных дум и ощущений, а сегодня — родило. Он сел на скамейку перед дверью в будку. Вокруг скамейки разрослись уродливые кусты бузины, и его серая, сутулая фигура слилась с их темным фоном.
Он думал. Это были тяжелые, неповоротливые думы, и много нужно было времени, чтоб они наконец оттиснулись в голове Арефия в форму вопроса: имеют ли люди право родить детей, коли не могут вывести их в люди?
Арефий Гиблый чуть не свихнул себе мозгов, когда наконец разрешил этот вопрос суровым и тяжелым: «Нет, не имеют!» Тогда ему стало легче, он глубоко вздохнул и, погрозив в пространство кулаком, сквозь зубы произнес:
— Анафемы подлые!
Всходило солнце, и его первые лучи, ударяя в окна будки, отражались на их стеклах огненным золотом, отчего эти два окна казались громадными смеющимися глазами странного чудовища с острой зеленой головой, вылезавшего из земли посмотреть на свет божий, причем кусты бузины, всползавшие на крышу, можно было принять за растрепанные кудри, а щели над дверью будки — за морщины на веселом, улыбавшемся челе чудовища.
В 12 часов дня он сидел у тетки Марьи, женщины с резкими чертами лица, с зелеными глазами, в грязном платье с высоко подоткнутым подолом и с засученными рукавами. Каждое ее движение было целой поэмой боевой жизненной энергии.
Арефий Гиблый имел много сказать ей, очень много и, с непривычки к этому, чувствовал себя весьма нелепо. Движения тетки Марьи, ровные и спокойные, подавляли его своей самоуверенностью и силой, но его женоненавистничество пробивалось все-таки наружу, отражаясь в угрюмых взглядах на широкое Марьино лицо и в солидных плевках на пол.
Младенец Павел валялся на лавке в куче тряпья, заставленный соломенным стулом, и был углублен в гимнастические упражнения, улавливая свою ногу руками и потом стараясь втащить ее в рот. Красная, пухлая нога не слушалась, и младенец Павел, очевидно, не претендуя на нее, испускал одобрительные звуки.
— Ну, ты, антихрист! чего же думаешь делать теперь с ним? — заговорила Марья, садясь на стул против Арефия и отирая лицо фартуком. — Я не могу, не возьму. Отдай старухе Китаевой, она тебе за два рубля воспитает. Ребенок здоровый, ему боле месяца уж. Покойный. Ей и отдай.
— А ежели уморит?
— Уморит! Чучело огородное! Чего она его будет морить-то? — дразнилась Марья.
— Чего?.. Баба, ну и…
— И фараон ты бессловесный! Снесу я его к ней, и всё. Вот, мол, тайный сын номера 71-го. Ха! ха! ха!.. Глупый ты пень. Уморит! Али ребят-то не бабы нянчат, а вот такие шайтаны, как ты? Баба!.. В бабе-то вся сила и есть! Кто вас, чертогонов, на ноги-то ставит? У… гарниза тупоголовая!.. говорит еще про чего-то!
— Ну, а ты все-таки не того… не лай! — резонно заметил Арефий, стараясь не встречаться с глазами тетки Марьи, смотревшими на него сегодня как-то особенно внимательно и зорко.
— Еще чего? Карахтер не переменить ли мне для тебя ради? Ска-ажите! Фря какая! Ежели у меня такой строгий разговор, то и быть ему таким до смерти моей. Али с вами иначе как можно? Еще дуть вас нужно бы ежечасно!
— Да ладно… Толкуй о деле.
Арефий ощущал непреодолимую потребность обругать елико возможно крепче задорную бабу и, борясь с этой потребностью, чувствовал себя всё более тяжко.
— Толкуй скорей, что мне сделать, да и уйду я. Мочи нет слушать тебя.
— Ах, какие мы нежные! Балда ты, балда!