И вдруг несколько солнечных лучей показали ей своенравно и капризно далеко назади такое хорошее, светлое, теплое, к чему, однако, воротиться ей было бы уже поздно… а впрочем, ее и не пустили бы. Люди не охотники понимать и прощать, хотя тут всё так ясно и едва ли есть нечто такое, что бы нуждалось в прощении.
Дуньке надоело сидеть в углу и стало холодно без движения. Она подошла к раме, за которой ветер завывал свои убийственно грустные песни, и надавила пальцем одно стекло. Оно зазвенело и упало. Ветер бросил в отверстие кучу снега и полетел по коридору. Она выдавила еще стекло. Ей положительно нравилось выдавливать их; это как будто бы облегчало ее тупую и неподвижную тоску. Но она иззябла и, закутавшись в шубенку, пошла. Ей представился зал, где теперь должны быть все так пьяны и безобразны…
— Анафемы! — прошептала она и толкнула дверь в каморку, где был сложен всякий хлам. Она вошла и задела ногой что-то, издавшее такой скверный металлический звук. А, это жестяная бутыль с керосином. Сев в угол на кучу матрацев, она схватилась за голову руками и стала качаться из стороны в сторону. Так тошно, больно и обидно было ей, а перед глазами носилась маленькая светлая комнатка, здоровый, добрый муж, пара ребятишек и сама она — жена и мать…
Плакать бы еще… Но слез не было. А чувство щемящей тоски всё усиливалось, и к нему подмешивались маленькие злые нотки.
— Эх вы, черти, распелись там!.. — проговорила она вслух и больше не нашла у себя никаких слов для выражения своей тоски и своего зла. Всё качаясь из стороны в сторону, она затянула вполголоса тоскливую песню, слышанную ею как-то раз, затянула так, без слов, одну мелодию и, пропев начало, бросила.
Ветер всё выл жалобно и странно, а осколки стекол, оставшиеся в рамах, тонко звенели и дребезжали от его ударов. Ей становилось холодней и хуже, тяжелей, — одной в этой каморке, полной старого хлама, негодного к употреблению.
«Умереть бы… — подумалось ей. — Но это так страшно!..» Она вспомнила безобразное зеленое, с оскаленными зубами, лицо одной подруги, отравившейся назад тому с месяц… Вспомнила и, вздрогнув, встала.
Тут ее нога опять задела за жестяную бутыль, жесть как-то вызывающе зазвенела.
Тогда в голове Дуньки родилась блестящая мысль…
«Я вам отплачу!..» — радостно улыбнулась она и стала торопливо шарить в кармане платья.
Чиркнула спичка и осветила старые стулья, столы, перемешанные с уродливыми растрепанными матрацами.
Дунька взяла в руки бутыль с керосином и, всё еще радостно улыбаясь, начала плескать из нее вокруг себя… Затем осторожно поставила ее на пол и, торопливо одну за другою зажигая спички, бросала их на мочала…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Теперь к диким песням ветра присоединился звон колокольчиков и бубенцов в упряжке пожарных лошадей, крики пожарных солдат и каких-то усердных людей, разрушавших тяжелыми баграми старый хмурый дом, ласково объятый пламенем, окрасившим в ярко-розовый цвет снег и физиономии публики, жадно смотревшей на пожар.
— Бргись!.. — ухарски вскрикивали, немного рисуясь своим молодечеством, бравые усатые солдаты, подвозившие воду.
Старый дом кряхтел и разрушался, огонь весело потрескивал и лизал своими языками его видавшие виды ребра, — и все были очень довольны: публика — красивой картиной, пожарные — случаем поразмять кости, огонь — возможностью заявить о своей силе, старый дом — концом своей жизни, порядком таки надоевшей ему. Впрочем, его хозяин, старый добряк, Исай Петрович Царский, был недоволен.
— Злой человек, ваше благородие, тут есть, его поганых рук дело, ваше благородие! — жаловался он частному приставу, и от огорчения у него смешно прыгали губы.
ГОРЕМЫКА ПАВЕЛ
Родители моего героя были очень скромные люди и потому, пожелав остаться неизвестными обществу, положили своего сына под забор одной из самых глухих улиц города и благоразумно скрылись во тьме ночной, очевидно, не ощущая в своих сердцах ни гордости своим произведением, ни столько сил, сколько нужно для того, чтоб создать из своего сына существо, на родителей его не похожее.
Последнее соображение, — если только они им руководствовались в ту ночь, когда решили передать свое дитя на попечение общества, а что они решили именно так, на это указывало пришпиленное булавкой к тряпкам, в которые они его окутали, лаконическое сообщение на клочке почтовой бумаги: «Крещен, зовут Павлом», — последнее соображение, говорю я, рисует родителей младенца Павла людьми и не глупыми, ибо прямая обязанность громадного большинства отцов и матерей заключается именно в том, чтоб всячески предохранить своих детей от тех привычек, предрассудков, дум и поступков, на которые они, родители, затратили весь свой ум и всё сердце.