— Ты мне будешь указывать, как я должна была поступить? — вскидывается мамуля. — Нужно рассчитывать свои силы. Мы что, Оуксы из кино «Гроздья гнева», чтобы ехать в Калифорнию? И что бы мы там делали? Собирали фрукты, как Генри Фонда и Джейн Дарвин?
— У меня к вам персональная просьба, — говорит мужчина позади, поглубже заталкивая мне под спину свое пальто. — Не желайте мне хорошего шабата.
— Не могла я вот так вот взять и уехать на другой конец страны, — говорит мамуля. — У меня здесь жили мама, братья. Да и как было сорвать с насиженного места вас, детей?
— А что такого? — говорю я. — Нам бы понравилось в Калифорнии.
Мама на своей бархатной подушке становится почти прозрачной, тает на глазах.
— А кроме того, — говорит она, — там бы никто не знал, что я вылитая Норма Ширер.
Свой жир уже поперек горла
Рядом со мной на скамье сидит мама. Раньше она занимала два места, две бархатные подушки. Теперь одно место свободно.
Мама ощупывает свое лицо.
— Дай-ка мне зеркальце, — говорит она.
Смотрится.
— Стоило похудеть, как все лицо в морщинах. Да еще волоски на подбородке.
— Нормально выглядишь, мама, — говорю я.
Старуха она и есть старуха.
— В следующий раз захвати с собой увлажняющий крем, — наказывает мамуля. — Здесь так жарко — все равно что сидишь на батарее.
Пока с кафедры делались объявления об обеде в пользу больных СПИДом, посещении пациентов в местной больнице, занятиях кружка, концерте, мамуля вся извертелась.
— Просто диву даюсь, как они еще ухитряются службы отправлять, — говорит она.
В последние дни ее воспоминания сделались остры, а язык — еще острее.
В прежние времена она была добродушной, любящей.
Или я ошибалась?
Помню, как в детстве мы ездили на автобусе в центр за покупками, обратный путь был долгим, и я засыпала на ее большой, мягкой груди, а она сидела не шелохнувшись.
Помню, как, возвращаясь из школы, я трещала без умолку о своих делах, совершенно не интересуясь, как прошел день у нее. Она слушала, и послеобеденное солнце освещало ее улыбающееся лицо.
Помню, как еще несколько месяцев назад она гладила меня по голове и держала за руку.
В теплые края мы с ней перебрались не так давно. А раньше обе жили на Среднем Западе и однажды холодным зимним днем случайно столкнулись в супермаркете, в очереди к кассе. Я стояла за ней, гадала, кто бы это мог быть: головка маленькая, в косынке, а пальто старое и с трудом сходится на груди.
— Мама, на кого ты похожа! — возмутилась я.
— Я вышла за покупками, — огрызнулась мама. — А не в оперу.
Позади нас обнаружилась мамина соседка.
— Миссис, это вы? — спросила она. — Вас и не узнаешь.
— А мне плевать, — заявила мама и отвернулась от нас к кассиру.
Она переселилась в Калифорнию, в поселок для престарелых, подальше от зимы, тугой косынки и старого пальто.
В этом поселке толстых не водилось.
Вахтер в бассейне, прежде чем разрешить его жителям макнуться в джакузи, проверял у них давление — не дай Бог высокое. Физкультурник допускал до тренировки только после взвешивания.
Единственной опасностью в том поселке оставался вес: ни краж, ни разбойных нападений не было. Всю территорию с самого начала обнесли забором и хорошо охраняли.
Я приезжала туда к ней, мы вместе гуляли; малейший подъем вызывал у нее одышку.
— Такой вес на себе таскать — смотрите, как бы беды не вышло, — бросил однажды проезжавший мимо автомобилист.
Прихожане вместе с молитвенниками носили в церковь и синагогу диету Притыкина[27]
.По ночам жители поселка шпацирали[28]
в льняных костюмах, а мама, в домашнем платье, безвылазно сидела в своем патио.Мне стыдно за нее. Я вдруг поняла, что всегда ее стыдилась.
Ее объемов и обхватов, плоти, выпирающей из лифчика, валиком нависающей над поясом. Эту вездесущую плоть надо было держать в узде.
Стыдилась ее акцента. Английский был для нее неродным языком, но если грамматику она освоила, то произношение сохраняла прежнее, вывезенное из Старого Света. Вместо «е» выговаривала «э»: «Отмэрьте мне мэтр ткани». Местоимения употребляла наобум.
Стыдилась ее непрезентабельного внешнего вида. Одежды, скупаемой на распродажах безо всякой примерки. В Калифорнии она носила одни лишь балахоны да халаты.
Мне, ребенку-конформисту, было стыдно за все, в чем ей было с собой комфортно.
Теперь мы молча сидим рядом, пытаясь в оставшиеся нам месяцы узнать, наконец, друг друга.
Неожиданно мама поворачивается ко мне.
— Мне всегда было за тебя стыдно, — говорит она.
— За меня? Почему? — я изумлена.
— Прежде всего, из-за твоего глупого смеха, — объясняет мама. — Потом, из-за твоей взбалмошности. Да еще твои волосы, растущие отовсюду: мохнатые подмышки, ноги, брови.
— Почему же ты молчала? — спросила я. — Я бы постаралась измениться.
— Перестала бы хохотать, аки гиена?
— Ага.
— Стала бы ответственнее?
— Возможно.
— А волосы?
— Нет, только не волосы.
Только не моя непокорная, буйная шевелюра.
— А еще ты плохая хозяйка, — прибавляет мама.
Я сижу и размышляю над ее словами. Из года в год она дарила мне то блендер, то швейную машинку, но я так и не научилась ни строчить, ни смешивать.