Зато оно отлично сработало как жест легитимизации, как лицензия на занятие любимым делом. И так Макс сделала сочинительство своей профессией. «Моя работа оказалась удивительно мобильной, – писала Кумин позже. – Я могла складывать строки в голове, пока мыла посуду и развешивала белье – без посудомоечной машины, без сушилки, – везла ребенка на урок музыки или к стоматологу. Я научилась сочинять стихи в машине, ожидая, пока маленький музыкант или пациент закончат обучение или лечение»[51]
. За два года Кумин опубликовали вК 1957 году поэзия приносила Кумин стабильный заработок. Гонорары поддерживали ее амбиции. Каждый раз, когда Макс видела свое имя в печати, у нее перехватывало дыхание. Возможно, где-то там, в Калифорнии, пролистывая
Кумин публиковали, и это прибавило ей уверенности, но не излечило от одиночества. «Я писала в изоляции»[53]
, – поделится Максин позже.Чтобы набросать пару строк, ей приходилось выкраивать время среди домашних дел, а затем вновь возвращаться к семейным заботам. Как бы ни была Максин счастлива с Виком и тремя детьми, часть ее рвалась в интеллектуальное сообщество, хотя Кумин понимала, что это может ввергнуть ее жизнь в хаос. У Максин и так было предостаточно домашних обязанностей, о чем свидетельствует написанное примерно в то же время и адресованное матери письмо:
Встаю затемно; сушилка сломалась, младший бегает голышом. Сухие трусы кончились, мокрые висят рядком. Льет дождь. Десять минут отчаянных уговоров… Найти мешок, обернуть футляр для скрипки (льет еще сильнее). Выписать чек для преподавателя по скрипке. Превышен кредитный лимит? Рискнем… Найти леденцы от кашля для средней. Правда она все равно кашляет… На ужин придет коммерческий директор из фирмы мужа. Проверить, есть ли чистые рубашки. Виски забродил? Опять рожь кончилась. Ищу рецепт лапшевника. Нашла. Готовлю[54]
.В письме женщина продолжает в том же духе: домашние дела громоздятся, как кирпичи. Куда же впихнуть еще одно обязательство? Но как бы безрассудно это ни было, Кумин записалась на новый образовательный курс для взрослых, на этот раз с Джоном Холмсом.
Несколько первых занятий в мастерской Кумин присматривалась к Секстон. В Энн чувствовалось какое-то напряжение, и Макс не была уверена, что ей это по душе. Недавно подруга Кумин совершила самоубийство, и у нее было ощущение, что новенькая так же нестабильна. Более того, Секстон, казалось, не смущала эта нестабильность; многие стихотворения, которыми она делилась, повествовали о ее переживаниях в психиатрической лечебнице. По прошествии времени Секстон стала открыто говорить о своих попытках суицида. Поведение Энн приводило Макс в ужас, ведь она гордилась тем, что умеет себя подать, – по крайней мере в этом воплотив идеалы матери, – и хранила постыдные секреты в тайне. В Рэдклиффе Кумин научилась писать и говорить как утонченная интеллектуалка. Мысль о том, что можно с готовностью обнажить весь тот хаос, который скрывается под социальной маской, не только дезориентировала, но и оттолкнула ее. И она решила держаться от Секстон на расстоянии[55]
.Но ее план дал сбой. В сентябре, когда начался второй семестр семинара Холмса, Кумин и Секстон столкнулись в Ньютонской публичной библиотеке. Задушевно поболтав, они выяснили, что практически соседи: Секстон живет в Ньютон-Лоуэр-Фолс, а Кумин – в Ньютон-Хайлендс. Женщины решили, что ездить в Бостон вместе будет удобнее. С тех пор Секстон на своем стареньком «форде» подвозила Кумин на занятия и обратно домой. Часы, проведенные в совместных поездках по Девятому шоссе, развеяли подозрения Кумин. Вскоре Макс вызвалась возить Секстон на поэтические чтения в Большом Бостоне. В том году они вместе слушали известную семидесятилетнюю поэтессу Марианну Мур, которая на чтения надела плащ и какую-то невероятную шляпу. Слушали они и английского поэта Роберта Грейвса, который, по их общему мнению, был «ужасен»[56]
. Чтения дали нечто вроде поэтического образования Секстон, которая, в отличие от Кумин, не прошла формального обучения в этой области.