Уважаемый В. Л.!
Прочитал вашу статью «Шизофрения. Понять, чтобы победить». Статья вызвала беспокойство описанием симптоматики. В другом месте вы рассказываете о смерти человека. Зачем?
Вы же доктор, психотерапевт, ну как вы не понимаете? Не надо пугать людей. Не надо рисовать мрачных картин. Не следует говорить о болезнях, отклонениях, аномалии, вероятной старости и возможной смерти. Нужно внушать людям уверенность в их нормальности и здоровье, тон описаний должен быть светлым и оптимистичным. Вам должно быть известно, что у нас встречаются еще иногда мнительные товарищи. Надо учитывать их реакции. И вообще — ведь все в основном у всех хорошо, все благополучно! Вот и пишите об этом.
Согласен, в основном — все хорошо. Почти у всех все почти благополучно. Согласен писать об этом, и даже пишу, старательно пишу. Только ведь это и так все знают. Повторение общеизвестного без должных вариаций может дать обратный эффект: «Ты сказал раз — я поверил. Ты сказал еще раз — я засомневался. Ты сказал в третий раз…». Вот ведь еще как бывает.
Насколько же известно мне из профессионального опыта, наилучшей психотерапией всегда была и остается точная информация о реальности. Иными словами — правда. Если не сказать поточнее: Истина. А Истина — это много правд в совокупности.
Я не спорю с вами: кроме правды фактов есть еще правда эмоциональная — правда видения, восприятия, отношения. Розовые очки, сколько помнится, никому не помогли лучше видеть. Черные — и того меньше. Но на всех никак не угодишь, мера у каждого своя: один и тот же факт одного перепугает, а другого недопугает. Отказываться от Истины из-за возможных реакций особо мнительных товарищей все же нельзя. И давно заповедано: «Тяжело в ученье — легко в бою». Курс практического человековедения непременно должен включать в себя и знания о болезнях и аномалиях, и подготовку к «вероятной старости» и «возможной смерти». Делать вид, что всего этого нет, для врача по меньшей мере смешно, а по большей — преступно.
Хочу надеяться, что вы меня поняли.
Пейзаж из окна
Я работал в той самой больнице… Дежурствуя, ходил на вызовы и обходы, в том числе в старческие отделения, а также в самые старческие, которые назывались «слабыми» и откуда практически не выписывали, а провожали. (Ходил потом и в другом качестве. Провожал).
Меня встречали моложавые полутени со странно маленькими стрижеными головками; кое-где шевеление, шамканье, бормотание, вялые вскрики. Сравнительный уют, сладковатый запах безнадежности. Деловая терпимость обслуживающего персонала. Если позабыть о душе, что в силу упомянутого запаха в данном случае довольно легко, то все ясно и очевидно: вы находитесь на складе психометаллолома, среди еще продолжающих тикать и распадаться, полных грез и застывшего удивления биологических механизмов. Некоторые время от времени пластично воспроизводят запечатленные некогда куски сознательного существования, отрывки жизни профессиональной, семейной, интимной, общественной; другие являют вскрытый и дешифрованный хаос подсознания, все то подозрительное, что несет с собой несложный набор основных влечений; третьи обнажают еще более кирпичные элементы, психические гайки и болты, рефлексы хватательные, хоботковые и еще какие-то. Это не старики и старухи, это уже что-то другое, завозрастное…
Врач слабого отделения был созерцательным оптимистом. Что-то писал в историях болезни, за что-то перед кем-то отчитывался — то ли оборот койко-дней, то ли дневной койко-оборот, статистика диагнозов и т. п., но фактически не ставил своим больным никаких диагнозов, кроме одного: «Конечное состояние человека»; различиям же в переходных нюансах с несомненной справедливостью придавал познавательное значение. Доктор неистощимо любил больных и всех, за редкими исключениями, называл уменьшительными именами, как детей: «Саша», «Валя», «Катюша» (некоторые реагировали на свои имена, некоторые на чужие…). Себе он наметил угловую койку в палате, из окон которой виднелся прогулочный дворик с кустами то ли бузины, то ли рябины.