— Сталинград!.. Ха!.. — говорил он, подымая багровый указательный палец. — Большевик стреляйт… пу! Мне капут!.. — И мрачные слезы выступали на его красных веках…
Перед отъездом он протрезвился ровно настолько, чтобы настрелять себе из маузера кур по дворам. Ему некуда было их спрятать, он связал их за ноги, и они лежали у крыльца, пока он собирал свои вещи.
Румын-денщик подозвал Олега, надул щеки, выстрелил воздухом, как в цирке, и указал на кур.
— Цивилизация! — сказал он добродушно.
И Олег уже никогда не видел больше своего перочинного ножика.
При "новом порядке" в Краснодоне образовались такие же "сливки общества", как в каком-нибудь Гейдельберге или Баден-Бадене, — целая лестница чинов, положений. На вершине этой лестницы стояли гауптвахтмайстер Брюкнер, вахтмайстер Балдер и глава дирекциона лейтенант Швейде. Привыкший работать в раз навсегда определенной и со всех сторон предусмотренной чистенькой обстановке немецких предприятий, он сам не заметил, как превратил в своеобразную программу хозяйствования высказанное им когда-то Баракову недоумение по поводу положения дел в подведомственных ему предприятиях. В самом деле, если рабочих нет, механизмов нет, инструментов нет, транспорта нет, крепежного леса нет, да и шахт-то, собственно говоря, нет, то в таком случае и угля нет. И он аккуратно справлял свою должность только в том смысле, что регулярно по утрам проверял, дают ли русские конюхи овес немецким лошадям дирекциона, и подписывал бумаги. Остальное время он с еще большей энергией посвящал собственному птичнику, свинарнику и коровнику и устройству вечеринок для чинов немецкой администрации.
Немного пониже на ступеньках этой лестницы стояли Фельднер, заместитель Швейде, обер-лейтенант Шприк и зондерфюрер Сандерс в своих трусиках. Еще ниже — начальник полиции Соликовский и бургомистр Стаценко, очень солидный, пьяный с утра, в определенный час аккуратно шагавший с зонтиком по грязи в городскую управу и так же аккуратно возвращавшийся из нее, будто он действительно чем-то управлял. А на самом низу лестницы находился унтер Фенбонг со своими солдатами, и они-то всё и делали.
Как бесприютен и несчастен был любимый шахтерский городок, когда хлынули октябрьские дожди! Весь в грязи, без топлива, без света, лишенный заборов, с вырубленными палисадниками, с выбитыми окнами в пустых домах, из которых вещи были выкрадены проходящими солдатами, а мебель — чинами немецкой администрации, обставлявшими свои квартиры. Люди не узнавали друг друга, встречаясь, — так все исхудали, обносились, прожились. И бывало, даже самый простой человек внезапно останавливался посреди улицы или просыпался ночью в постели от мысли: "Да неужели все это правда? Не сон ли это? Не наваждение? Уж не сошел ли я с ума?"
И только вдруг неизвестно откуда возникшая на стенке дома или на телеграфном столбе маленькая, мокрая от дождя листовка, обжигавшая душу огненным словом «Сталинград», да грохот очередного взрыва на дороге вновь и вновь говорили людям: "Нет, это не сон и не наваждение, это правда. И борьба идет!"
В один из таких дней, когда крупный осенний дождь с ветром лил уже несколько суток, Любка была доставлена из Ворошиловграда немецкой серой машиной низкой посадки, и молодой лейтенант, немец, выскочив первым, подержал ей дверцу и откозырял, когда она, не оглядываясь, с чемоданчиком в руке взбежала на крыльцо родного дома.
На этот раз Евфросинья Мироновна, мать ее, не выдержала и, когда они ложились спать, сказала:
— Ты бы поостереглась, Любушка… Простые люди, знаешь, что говорят? "Больно она к немцам близка…"
— Люди так говорят? Это хорошо, это, мамочка, мне даже очень удобно, — сказала Любка, засмеялась и уснула, свернувшись калачиком.
На другое утро Ваня Земнухов, узнавший об ее приезде, почти бегом пронесся на длинных ногах громадным пустырем, отделявшим его улицу от «Восьмидомиков», и в грязи по колено, окоченевший от дождя, вскочил в большую горницу к Шевцовым, даже не постучавшись.
Любка одна-одинешенька, держа перед собой в одной руке маленькое зеркальце, а в другой то поправляя свои нерасчесанные, развившиеся локоны, то оглаживая у талии простое зеленое домашнее платьице, ходила по диагонали по комнате босиком и говорила примерно следующее:
— Ах ты, Любка-Любушка! И за что так любят тебя мальчишки, я просто не понимаю… И чем же ты хороша собой? Фу! Рот у тебя большой, глазки маленькие, лицо неправильное, фигурка… Ну, фигурка, правда, ничего… Нет, фигурка определенно ничего… А так, если разобраться… И хотя бы ты гналась за ними, а то ведь совершенно нет. Фу! Гнаться за мальчишками! Нет, я просто не понимаю…
И, склоняя перед зеркальцем голову то на один бок, то на другой, потряхивая кудрями, она, звонко отбивая босыми ногами, пошла чечеткой по диагонали комнаты, напевая:
Ваня, с невозмутимым спокойствием наблюдавший за ней, посчитал, что пришло время кашлянуть.