Одна из его книг называется «Римские заметки», своего рода «Прогулки» Стендаля, но вышедшие из-под пера того, кого Достоевский, возможно, слегка иронически, называл «gentilhomme russe»[44]
(отец Георгий всегда напоминал мне какого-то его невоплощенного героя), с его богатством культурной памяти, несущей столько имен, обстоятельств, встреч, «римских древностей». Европа римская, Европа русская, больница, приход, книги, им написанные, проповедь живого ХристаУ меня было не много встреч с отцом Георгием, но всякий раз мне казалось, что этот человек полон светлого тепла; что он нес его в себе и был его живым излучением. И вот теперь, когда уже год его с нами нет, ощущение оставшегося от него света становится всё более внятным и проникновенным. День его кончины, 22 июня, – это и годовщина моего крещения много лет назад. Отныне к моему празднику примешивается горечь, но и горечь растворяется в празднике – в празднике, в котором, как говорит наш погребальный обряд, «несть печаль, но жизнь бесконечная».[46]
Чем дальше мы удаляемся от дня и года кончины отца Георгия Чистякова, тем более светлеет его облик, тем ближе становится его присутствие. Но при жизни я знал его совсем не близко. Две-три встречи в Италии, две-три в Москве – и это, собственно, всё. Но вспоминаю его всё чаще и, вспоминая, всегда удивляюсь. Удивляюсь тому главному, что было и по сей день остается в нем: его образу, исповедничеству, тонусу его веры, его неповторимому свидетельству о Христе. Этот образ… Как определить его? Назову его абсолютной увлеченностью всего существования, при котором «от избытка сердца глаголют уста»[47]
. Кажется, со времени его рукоположения – далеко не раннего, на сороковом году жизни, до столь ранней смерти через неполных пятнадцать лет – его уста никогда не закрывались. Они стали устами той живой воды, о которой говорится в Евангелии, читаемом на Троицу. Живой водой отца Георгия была сама его жизнь, жизнь как исповедание, как в буквальном, так и в расширительном смысле, то есть прежде всего в духовничестве, в таинстве Покаяния несчитанных его «духовных чад» (хотя я стараюсь не пользоваться этой формулой), в служении, проповедях, в книгах, статьях, конференциях, толкованиях Священного Писания, но также в столь же несчитанных актах милосердия.Обо всём этом я не стану рассказывать. Друзья и собратья, присутствующие на вечере, расскажут о том лучше меня. Сейчас, читая две его только что вышедшие книги, которых я прежде не читал, я задумываюсь о его облике, сопоставляя его с тем, что сохранила память. В его текстах прежде всего чувствуется жар слова, который прямо струится от его строк, – та исповедь горячего сердца, по слову Достоевского, интонация которой сближает его с проповедями митрополита Антония (Блума).
И у владыки Антония, и у отца Георгия поражает эта всецелая открытость сердца, вложенного в слово, предельная личная пере-житость того, что им произносилось и исповедовалось. Ни там, ни здесь вы не найдете ни одного чужого, проходного, затертого слова. В этом, кстати, ловушка, которая каждый день стоит на пути священнического труда. Так легко, соблазнительно соскользнуть на дорожку привычных правильных слов, за которыми стоит тысячелетняя традиция, но нет тебя, что-то чувствующего и мыслящего сегодня.
Во время богослужения. Москва, 1990-е годы
Горячее сердце отца Георгия – это и сердце разумеющее, не только мудрое, но и весьма ученое сердце, сыплющее искрами разноцветных, разнопородных, часто самых неожиданных знаний и ассоциаций. Это сближает его со стилем Сергея Аверинцева. Но при всём буйном цветении эрудиции, иной раз даже избыточной для выражения его мысли, всякий раз, когда он упоминает какого-то древнего или нового цитируемого автора, он как-то приобщает его ко Христу, даже если тот «никогда не покидал Двора язычников[48]
». Так у нас в Италии называют далеких от христианства писателей, невольно делающихся Его свидетелями.