— Уйдем с дороги, — сказала Наташа и первая направилась н тропинке. Стежка вела к реке, она была узенькая, для одного человека. Бородин шел вслед за Наташей, невольно думая: «Рядом с ней мне уже места нет». Еще было светло, и Бородин видел маленькие розовые ушки Наташи, возле мочек, нежных и красных, в крутой спирали пушились темные завитушки, под кофтой угадывались овальные маленькие плечи. Она немного замедлила шаг, чуть посторонилась, взяла Бородина под руку, вскинула голову. По взгляду было заметно: что-то хочет спросить.
— Он где сейчас? — Она не осмелилась сказать «Сергей», ей как-то еще не верилось, что Громов, тот самый Громов, о котором она в течение шести лет пыталась забыть и перед которым все эти годы чувствовала себя виноватой, окажется здесь, в Нагорном, да и имя его она уже разучилась произносить. — Я слышала, он уехал, — продолжала Наташа, останавливаясь у обрыва реки.
— В Новосибирске, — ответил Бородин, кося взгляд на нее и думая, как воспримет это сообщение.
— Уехал... — В голосе Наташи чувствовалась тревога, беспокойство, ее темные глаза вдруг погрустнели. — Совсем?.. Алешу не повидал... Он никогда его не видел... Почему же он уехал?
— Он скоро вернется, дней через двадцать. Скажи мне, Наташа, откровенно: ты его любишь?
Она испугалась этих слов. Вдруг съежилась, будто попала под струю холодной воды, но ничего не ответила, а только, вскинула взгляд на Степана, и он успел прочесть в этом взгляде: зачем спрашиваешь? Бородину стало неловко. Он взял ее под руку, и они пошли вдоль крутого обрыва. Она шла покорно, чуть опустив голову.
— Он мне никогда не простит. Никогда! Вот я же сама себя не простила. А он... Громов, что, уж совсем бесхребетный? Посоветуй, как мне быть? — надсадно спросила, отворачиваясь. Она плакала. Бородин стоял неподвижно, не зная, что сказать. Он понимал ее состояние, и все же ему не хотелось, чтобы она плакала. Конечно, Алеша — это та самая живая нить, которая связывает ее с Громовым. Но разве он, Бородин, когда-нибудь говорил ей, что ребенок будет помехой в их совместной жизни? Напротив, когда они поженятся, много внимания будет уделять детям — Павлику и Алеше.
— Успокойся. — Он робко положил свою тяжелую руку на ее голову. — Успокойся, мы все решим, как надо... Решим.
— Кто это «мы»? — прошептала она.
— Я и ты.
— А он? — Она отшатнулась от него, ожидая ответа. Бородин молчал. Ему трудно было что-либо сказать: он наконец понял, что Громов — это все-таки Громов, ее муж, а он — всего лишь влюбленный в нее майор. Просто майор.
— Хорошо, я попытаюсь сделать все, чтобы он вернулся к тебе, — сказал Бородин.
— Нет, нет, не то, не то! — испуганно возразила она. — Ты меня обидишь... Пусть будет так, как было...
— Так нельзя. К какому-то берегу ты должна пристать. Нельзя все время посередине реки плыть, устанешь.
— Верно, я очень устала. Но ты не говори ему... Я еще могу плыть...
— А цель, ради чего плыть?.. Пойдем, ты уже совсем озябла. — Он взял ее под руку бережно и робко. Наташа прижалась плечом, чувствуя исходящее от него тепло.
Вышли на дорогу. Здесь им нужно было идти в разные стороны. Бородин предложил проводить домой, как он ее раньше провожал, туда, к окнам, возле которых на столбе светилась лампочка. Вместо ответа она подала руку:
— Доброй вам ночи. — И заспешила к дому Водолазова.
Ее уже не было видно, а Бородин все стоял и стоял...
Ефрейтор Околицын и Цыганок охраняли заготовленный для строительства дома лес. Их шалаш стоял у самого обрыва. За рекой виднелись постройки колхозной молочной фермы. Оттуда доносилось мычание коров, протяжное и тоскливое. В лучах закатного солнца белели штабеля отесанных бревен, напоминая Цыганку одесские меловые разработки.
Околицын, закрыв глаза, лежал на хвое и молчал, а Цыганок не любил безмолвия. «Солдатское ли это дело — бревна стругать! — злился Цыганок. — Это работа для Пашки, она ему в самый раз... Целый месяц уже в госпитале. Эх, Пашенька, не в ту сторону привел тебя Христос. Дезертирство, Пашенька, молись не молись — накажут, темнота глубинная». Цыганку вдруг стало жалко Волошина, и тоска еще сильнее сжала грудь. Он сорвал травинку, пододвинулся к Околицыну, провел ею по верхней губе ефрейтора. Тот дернул головой и, открыв глаза, начал чихать.
— Не сидится, что ли? — набросился Околицын на Цыганка.
— Помру я тут, в лесу, Саня. Язык мой совсем заржавел, на душе муторно. Покритиковал бы, что ли, меня как агитатор. Давай, как тогда на собрании: «Цыганок — «сачок», хотел доктора обмануть». Хлестал ты меня немилосердно.
— Обиделся?