Отсюда самовольство и кажущаяся буйность русского человека, его свободолюбие и видимая
«Погибну, а не подчинюсь!».
Конкретное и образное предпочитается отвлеченно умственному, рационалистическому. Именно потому, что оно образное, в нем нет единичности. Толкование конкретного как материально единичного вытекает из номиналистического взгляда эмпирика и полностью соответствует современному уровню научного эмпиризма. Ментальность русского не есть
«Односторонняя рассудочность западной линии развития развила в себе не общественный дух, но дух личной отделенности, связываемой узами частных интересов и партий <…> забывавши о жизни целого государства»,
что невозможно для русских, у которых преобладает «стремление любви, а не выгоды» (Киреевский 1911: II, 123). Отмечается принципиальная установка на идею, которая своею силой соединяет все возможные проявления бытия – а эта идея предстает не в виде понятия, но как образ, в котором всё существует «в совершенно внутреннем свободном соединении, или синтезе» (Соловьев 1988: II, 174).
Модель синтеза, в противоположность аналитической процедуре выявления признаков, элементов, частей и т.д. – от общего к частному есть основная модель конструирования мира. В познании релевантными признаются главным образом «сходства и подобия», т.е. те элементы структуры целого, которые соединяют нечто в целостность, а не разрывают на части живое тело предмета. Дифференциальные, различительные признаки несущественны, поскольку они привнесены извне, сознанием, они не составляют природы самого предмета. Так можно было бы сформулировать этот нравственный запрет на разъятие живого. Но одновременно используется антитеза как способ мышления образами.
«Мир постижим лишь мифологически»,
– заметил Н.А. Бердяев, в соответствии с языковой интуицией. А.А. Потебня любил повторять в своих лекциях мысль о том, что язык синтетического строя, каким является любой славянский, не может изучаться аналитически, равно как и с помощью такого языка опасно классифицировать объекты без риска впасть в типичную ошибку «умножения объектов» на пустом месте. «Всеобщий синтез» Н.Ф. Федорова зиждется на том же основании, но в принципе это утверждали все русские мыслители, исходя из интуиций слова:
«Только живой душой понимаются живые истины»,
– говорит А.И. Герцен, возражая против аналитического «трупоразъятья» позитивистов.
Образность символа, данного как словесная синкрета, предопределяет предпочтения в типах мышления.
«Формальная сторона везде преобладает над сущностью мысли»,
– говорил П.Л. Лавров, – если логическая форма преобладает; такова мысль Запада. Вариантность форм не покрывает сложности и разнообразия содержания, и формы бесконечно множатся, не попадая в светлое поле сознания. Ср. с этим мысль Н.А. Бердяева о том, что
«русские совсем почти не знают радости формы»,
что
«гений формы – не русский гений» (Бердяев 1918: 63),
а формализм как течение мысли и оправдание идеи в принципе неприемлем для русского сознания. Роль символа в современном познании исполняет термин, но в отличие от символа он однозначен, а поэтому и безóбразен, представляет мир аналитически, в системе, которая конструируется логически, и тем самым еще дальше отводит разум от реальности, коей признается не явление, а сущность.