(IV, 9) Когда памятный нам заговор вырвался наружу из потайных углов и из мрака и, вооружившись, стал открыто распространяться, тот же Публий Сестий привел войско в город Капую, на который, как мы подозревали, собирался напасть отряд этих нечестивых преступников, так как обладание Капуей давало очень много преимуществ для ведения войны. Военного трибуна Антония, Гая Мевулана, негодяя, явно вербовавшего в Писавре[1531]
и в других частях Галльской области[1532] сторонников заговора, Публий Сестий выгнал из Капуи, не дав ему опомниться. А Гая Марцелла[1533], который не только приехал в Капую, но и присоединился к огромному отряду гладиаторов, будто бы желая научиться владеть оружием, тот же Публий Сестий постарался удалить из пределов города. По этой причине население Капуи, признавшее меня своим единственным патроном[1534], так как в мое консульство была сохранена свобода этого города, тогда выразило в моем присутствии свою глубочайшую благодарность Публию Сестию, а в настоящее время те же люди, храбрейшие и честнейшие мужи, изменив свое название и именуясь колонами и декурионами, в своих свидетельских показаниях заявляют о благодеянии, оказанном им Публием Сестием, а в своем постановлении просят избавить его от опасности. (10) Прошу тебя, Луций Сестий[1535], огласи постановление декурионов Капуи, чтобы ваши недруги услышали твой, еще отроческий, голос и в какой-то степени поняли, какой силы он достигнет, когда окрепнет. [Постановление декурионов.] Постановление, которое я оглашаю, не является принудительной данью отношениям соседства, или клиентелы, или официального гостеприимства[1536], оно вынесено не ради искательства и не с целью рекомендации; я оглашаю воспоминание о пережитой опасности, заявление о славной услуге, выражение благодарности в настоящее время и свидетельство о прошлом. (11) К тому же в это самое время, после того как Сестий уже избавил Капую от страха, а сенат и все честные люди, схватив и подавив внутренних врагов, под моим руководством устранили величайшие опасности, угрожавшие Риму, я письмом вызвал Публия Сестия из Капуи вместе с войском, которое тогда у него было. Прочитав это письмо, он поспешно, с необычайной быстротой примчался в Рим. А дабы вы могли мысленно перенестись в то ужасное время, ознакомьтесь с этим письмом и вызовите вновь в памяти испытанный вами страх. [Письмо консула Цицерона.](V) Это прибытие Публия Сестия прекратило нападки и посягательства как со стороны новых народных трибунов[1537]
, которые именно в последние дни моего консульства стремились опорочить то, что я совершил, так и со стороны уцелевших заговорщиков. (12) Но после того как стало ясно, что, коль скоро народный трибун Марк Катон[1538], храбрейший и честнейший гражданин, будет защищать государство, то сенат и римский народ легко смогут сами без военной силы оградить своим величием достоинство тех людей, которые с опасностью для себя защитили всеобщее благополучие, Сестий со своим войском необычайно быстро последовал за Гаем Антонием. К чему мне здесь объявлять во всеуслышание, какими средствами именно он как квестор заставил консула действовать, какими способами он подстегивал человека, который, быть может, и стремился к победе, но все же слишком опасался общего для всех Марса[1539] и случайностей войны? Это заняло бы много времени, и я скажу коротко только вот что: если бы не исключительное присутствие духа, проявленное Марком Петреем[1540], не его преданность государству, не его выдающаяся доблесть в государственных делах, не его необычайный авторитет среди солдат, не его исключительный военный опыт и если бы не Публий Сестий, неизменно помогавший ему подбодрять, убеждать, осуждать и подгонять Антония, то во время этой войны зима вступила бы в свои права, и Катилину, после того как он появился бы из туманов и снегов Апеннина[1541] и, выиграв целое лето, начал заблаговременно занимать тропы и пастушьи стоянки в Италии[1542], можно было бы уничтожить только ценой большого кровопролития и ужаснейшего опустошения всей Италии. (13) Вот каков был Публий Сестий, когда приступил к своим обязанностям трибуна, так что теперь я уже оставлю в стороне его квестуру в Македонии и обращусь, наконец, к событиям более близким. Впрочем, нечего умалчивать о его исключительной неподкупности, проявленной им в провинции; я недавно[1543] видел в Македонии ее следы и притом не слегка оттиснутые на краткий срок, а глубоко врезанные, дабы провинция эта помнила о нем вечно. Итак, пройдем мимо всего этого, но с тем, чтобы, оставляя, оглянуться на это с уважением. К его трибунату, который уже давно зовет и, так сказать, захватывает и влечет к себе мою речь, обратимся мы теперь в своем напряженном и стремительном беге.