(XLIII, 93) О, бессмертные боги! Какой конец уготовали вы нам? Какую надежду подаете вы государству? Много ли найдется столь доблестных мужей, чтобы взяться за любое честнейшее государственное дело, усердно послужить честным мужам, искать прочной и истинной славы? Ведь всякий знает, что из тех двоих, можно сказать, губителей государства — Габиния и Писона — первый изо дня в день черпает из сокровищниц мирной и богатейшей страны, Сирии, неисчислимые запасы золота, объявляет войну мирным народам, чтобы швырять их древние и неоскудевающие богатства в бездонную пучину своего разврата, строить у всех на виду такую большую усадьбу, что уже хижиной кажется та усадьба, изображение которой он, в бытность свою народным трибуном, когда-то показывал на сходках (этим он — бескорыстный и ничуть не алчный человек! — старался возбудить ненависть к храбрейшему и выдающемуся гражданину[1694]
). (94) Всякий знает, что второй[1695] сначала потребовал огромные деньги от фракийцев и дарданцев за сохранение мира с ними, а потом, чтобы они эти деньги могли собрать, отдал им Македонию на разорение и разграбление; что он поделился с должниками-греками имуществом их заимодавцев, римских граждан; что он взыскивает огромные суммы с жителей Диррахия[1696], обирает фессалийцев, потребовал от ахеян ежегодного взноса определенной суммы денег, но при этом не оставил ни в одном общественном, ни в одном священном месте ни статуи, ни картины, ни украшения; что так нагло ведут себя люди, которые по всей справедливости подлежат любой казни, любому наказанию, а вот эти двое, которых вы видите[1697], напротив, обвинены! Не говорю уже о Нумерии, о Серране, об Элии, об этих подонках из Клодиевой шайки мятежников; эти люди, как видите, и теперь храбрятся, и пока вы будете хоть сколько-нибудь бояться за себя, им страшиться за себя не придется никогда.(XLIV, 95) Далее, к чему мне говорить о самом эдиле[1698]
, который даже назначил день явки в суд и обвинил Милона в насильственных действиях? Никакой несправедливостью не удастся заставить Милона раскаяться в проявленной им выдающейся доблести и столь большой преданности государству. Но что станут думать юноши, видящие это? Тот, кто подверг осаде, разрушил, поджег воздвигнутые государством памятники[1699], священные храмы, дома своих недругов[1700], кто всегда был окружен убийцами, находился под охраной вооруженных людей, под защитой доносчиков, каковых теперь множество; тот, кто составил отряд из преступников-чужеземцев[1701], скупил рабов, способных на убийство, а во время своего трибуната выпустил из тюрем на форум всех заключенных, появляется всюду как эдил, обвиняет того человека, который в какой-то мере сдержал его безудержное бешенство. А тому, кто оборонялся, защищая в частном деле своих богов-пенатов, а в государственном — права трибуната и авспиций[1702], тому, используя авторитет сената, не позволили с умеренностью обвинять того, кто его самого обвиняет беззаконно[1703] (96) Очевидно, в связи с этим ты именно меня и спросил в своей обвинительной речи, что это за «порода людей — оптиматы», о которых я упомянул. Ведь ты именно так и сказал. Ты задаешь вопрос, превосходный для обучения молодежи; разъяснить его мне не трудно. Скажу об этом вкратце, судьи, и речь моя, думается мне, не окажется ни бесполезной для слушателей, ни несогласной с вашим долгом, ни неуместной в деле Публия Сестия.