Мемуары содержат характерные для времени написания «оправдательные пассажи», связанные с вынужденной работой советских военнопленных в германской промышленности. Мотив «жизнь в плену хуже смерти» — также характерное проявление защитной реакции от государственного и общественного осуждения. Этот мотив, возможно, сказался и в передаваемом отношении к условиям лагерного содержания французских военнопленных, где сквозит некоторая доля пренебрежения, чуть ли не упрека, притом что они, безусловно занимая более высокую строчку в немецкой расовой «табели о рангах» и получая поддержку из дома и от Красного Креста, находились в привилегированном положении по сравнению с русскими пленными[76]
.Саботаж и уклонения от работы на производстве описаны в таких сценах, которые заставляют усомниться в полной неспособности администрации наладить учет и контроль за трудовыми процессами. Иногда проявления либерализма со стороны лагерного начальства автор объясняет идеологической мотивацией (с. 93) и т. п. С другой стороны, мемуарист не обходит стороной тот факт, что после бомбежек и разрушений начальство госпиталя, где он находился на излечении, приняло решение разместить в одном помещении вместе с ранеными немецкими военнослужащими и их союзниками русских «пленяг» (с. 253). Отношение военнопленных к агитаторам РОА[77]
также, очевидно, показано с несколько преувеличенной долей неприятия со стороны подавляющего большинства пленных. И это несмотря на то, что, действительно, процент тех, кто согласился вступить во «власовскую армию», был очень небольшим. Среди аргументов агитаторов отсутствуют действительные преступления сталинского режима, активно ими используемые, зато присутствуют легко разоблачаемые ложь и обман.Автор иногда чуть-чуть «пересаливает» в демонстрации своей «советскости» (вне всякого сомнения искренней). Так, об открытии второго фронта он пишет: «У меня он вызывает двойственное чувство. С одной стороны, приятно и радостно: второй фронт приближает победу, уменьшает число жертв. С другой стороны, досадно, что не Советская армия перешагнет Рейн» (с. 223).
Текст не содержит того набора критических сентенций, который стал допустим в годы борьбы с культом личности, что свидетельствует в пользу того, что он писался до разоблачений преступлений сталинского режима на ХХ съезде КПСС (1956). Еще одно наблюдение. Вот как описывает автор гитлеровский режим: «Весь Райш усеян тюрьмами и каторжными концлагерями. В Немечине каждый шаг, любая мысль поставлены под контроль гештапо. Немец не может ни охнуть, ни вздохнуть без соизволения начальства. Слежка идет непрерывная: на заводе, на улице, в театре, в кино, в квартире, в поезде <…>. Явных и тайных полицаев „тьма-тьмущая“ <…> не говоря уже об огромном штате секретных агентов. Немец по улице-то идет содрогаясь и озираясь» (с. 195). Если бы автор писал эти строки после хрущевских разоблачений, он, очевидно, не мог не задуматься о том, что этот фрагмент будет воспринят как аллюзия.
Другой характерный эпизод. Мемуарист передает слова одного из своих солагерников по штрафному лагерю в Ганау: «Лучше 10 лет в советском концлагере, чем полгода в Ганау». После этого сообщает, что вынесший такое заключение собеседник имел опыт пребывания в советском исправительно-трудовом лагере. Однако далее выясняется, что он получил свой десятилетний срок за убийство родственника, а за ударную работу освободился лет через пять (с. 206). Оставляя открытым вопрос об обоснованности такого предпочтения при сравнении двух режимов, отметим то обстоятельство, что автор не находит возможным вспомнить о политических, а не уголовных сидельцах.
Встречаются строчки, в которых Сатиров с искренней симпатией вспоминает о Ленине, в то время как для «руководителя победоносной Красной армии» Сталина повода высказать аналогичные чувства не находится[78]
. В тех случаях, когда его имя все же упоминается, оно не сопровождается восторгами и славословиями. В одном из них автор употребляет по отношению к вождю ироническую «титулатуру» «наш родной отец» (с. 315), однако предметом этой иронии служит незадачливый политработник с его убогим лексиконом.Если придерживаться версии о создании рукописи в 1946–1950 гг. (следы более поздних редакций не обнаруживаются)[79]
, то следует признать, что автор очень сильно удалился от тех канонов изображения минувших трагических событий, которые установились в официальной советской литературе в послевоенный период. Можно предположить, что процессы переосмысления недавнего исторического прошлого, начавшиеся после ХХ съезда КПСС, заставляли его испытывать неудовлетворение написанным. Отсюда, возможно, и постоянные переделки, о чем посчитала нужным упомянуть племянница.