— Ты прав, Шош, они — евреи[338]
. Впрочем, это не имеет никакого значения. Кто бы ни были по национальности Карл Либкнехт и Роза Люксембург — они наши учителя и подлинные вожди германского пролетариата!Тут Монн делает головоломный скачок, заканчивая свою реплику аффектированным восклицанием:
— Ишь бин кайн фашист, аба ишь штербе фюр майн фюрер![339]
Монн все-таки добился некоторого облегчения для нас. Со вчерашнего дня барак стали запирать с помощью особого приспособления, исключающего необходимость плотно сдвигать обе половинки раздвижной двери. Сквозь образовавшуюся щель нельзя просунуть руку, но можно мочиться в парашу, стоящую снаружи. Другая параша с крышкой ставится внутри помещения.
Стало лучше еще и потому, что через щель в барак проходит некоторое количество свежего воздуха.
Утром выдали новые кандалы[340]
. Они тяжелы и неудобны, ибо выдолблены из цельного куска дерева. К тому же эти гольц-пантоффель (так их называют немцы) спадают с ног и сильно стучат[341].В полдень явился фотограф из гештапо. Посадив пленягу на табуретку, он совал ему в руки большую черную дощечку (30 × 40 см), которую заставлял плотно прижимать к груди. На дощечке мелом выведены фамилия и номер.
Голод подретушировал наши лица: молодые красивые парни выглядят дикими людьми. Конечно, приложит старания и фотограф-гештаповец. Очень возможно, что эти снимки поместят в немецком журнале с подписью: «Типы русских солдат и офицеров». А рядом, для сравнения, напечатают художественно исполненные портреты откормленных, вылощенных немецких вояк. Взглянет какая-нибудь Гретшен[342]
на наши воспаленные лики и воскликнет:— О, хайлиже Мари, вы шреклишь! Зинд кайне меншен[343]
.Обермайстер поймал Вершинина и Сергея Ильяшенко: они систематически делали брак, тщательно его маскируя. Инженер орал, топал, угрожал отсылкой в гештапо, тюрьмой, штрафным и даже каторжным лагерем.
Действительно, достаточно одного его слова, чтобы любого из нас не только упрятали в Бухенвальд, но и отправили на виселицу. Ведь мы, русские военнопленные, фактически вне закона. Нет никаких правил, которые охраняли бы нашу жизнь и ограничивали произвол властей.
К счастью для Вершинина и Ильяшенко, альтешеф[344]
болен. Инженер же ограничился сравнительно мягким наказанием: он заключил их на трое суток в карцер.Всех по очереди вызывали в вахштубе[345]
, где сидел гештаповский дактилоскопист. Он сделал оттиски с большого и указательного пальцев.Эта унизительная процедура широко применяется в Германии. Ей подвергаются все немцы, даже правоверные нацисты. В паспорте каждого райхсдойча[346]
, наряду с данными о чистоте крови до энного поколения, есть фотография с номером на груди и дактилоскопия[347].Вот она, «страна истинного социализма», где каждого гражданина трактуют как арестанта. Вот он, «Neue Ordnung in Europa», строящийся по образцу тотального концлагеря.
Наш аборт очень маленький. Низенькая дверь не прикрывает даже голов сидящих пленяг. Чтобы проходящие через двор немцы не замечали нас, садимся рядком прямо на пол. Так накапливается до 15 человек. Сидим, пока не подкрадется мастер и не крикнет в упор:
— Лёс! Раус! Работа!
Приглашение дуплируется, то есть дублируется ударом по дупе.
Несколько минут уборная пуста, но скоро заполняется вновь. Кто-нибудь стоит на страже. Остальные сидят на полу и передают друг другу всякого рода параши (слухи). Так в жаркий летний день сидят на корточках под навесом аркадаши[348]
и разводят хабары[349], лениво потягивая трубки.Но вот беда — трубки пусты, в карманах ни табачинки.
Входит Ткаченко и разжимает кулак: на ладони три бычка.
— Где подцепил, Петро?
— Пид станком.
— Петро, сорок!
— Петро, двадцать!
— Десять![350]
— Оставь, Петро, хоть разок потянуть.
— Ладно, Беломар, оставлю.
Нетерпеливо ждем очереди, не сводя глаз с дымка и жадно втягивая его ароматный дух.
— Я сегодня десятый раз в аборте, — с гордостью говорит Ткаченко.
— Вот удивил, да я семнадцатый. А всего просидел сегодня в уборной больше четырех часов.
— А я, почитай, уже тридцатый раз.
Коллективно раскуренная цигарка только разожгла аппетит.
— Хлопцы, давайте трясти карманы, авось наберем на тоненькую.
Карманы выворачиваются, и на свет божий извлекаются крохотные табачинки, перемешанные с пылью; с миру по крошке — скрутили цигарку.
— Шухер, алярм!
Все зашевелились, многие расстегнули портки.
— Энтварнунг[351]
, — раздается ободряющий голос стремача, — ошибка.Входят Самборский и Геращенко. Они неразлучны и во всем похожи друг на друга. Заходят только на минутку: курнут и живо к станкам. Беверте, как говорят немцы.
— Оставь докурить, Герасим.
— Нэ будэ.
Нашел у кого просить. У него зимой снега не выпросишь.
— Самборскому и мне не дашь потянуть?
— Ни, Беломар, нэ будэ.
— Эх ты, хохол хитрожопый! На хаус собираешь? Нэ будэ. Погорит твой хаус вместе с Райшем.