Вахманы выгнали нас из цеха, впихнули в барак и заперли. Немцы попрятались в келя[418]
. Мы вдвойне рады бомбежке: для нас это отдых и развлечение, для немцев momento mori[419]. Одно плохо: сидим взаперти и не видим феерии. Куда веселее стоять во дворе и сочувственно комментировать взрывы английских бомб (ночью налетают англичане, днем — американцы).Бомбы падают почти без интервалов, земля так и ходит под ногами, стены трясутся, окованные двери трещат и визжат.
Петрунек (Плаксун) забился под койку.
— Неужели, — дрожа всем телом и заикаясь, говорит Плаксун, — будут бомбить МАД?
— А тебе жалко? Пусть вдребезги разнесут и МАД, и всю треклятую Немечину.
— Все-таки досадно умереть от английской бомбы.
— А по-твоему, лучше погибнуть от немецких палок? Нет, Плаксун, я предпочитаю въехать в рай на бомбе.
— Не хочу ни в рай, ни в Райш. Уж лучше ко всем чертям в пекло.
Рев и грохот смолкли. Четверть часа торжественной тишины, а потом прозвучал долгий протяжный гудок: Энтварнунг[420]
.Ночную смену вывели из барака. Во дворе светло как днем. Справа огромное зарево.
«Флюгфельд»[421]
, — говорят немцы.У французов peine — труд, работа. Но это существительное имеет и другое значение: скорбь, мука, наказание. В древнерусском языке прилагательное «трудный» употреблялось в смысле: горестный, печальный, скорбный, тягостный («…трудныхъ повестей о плъку Игорьве»). Известно, что
Такое отождествление понятий «труд» и «мука» закономерно и оправдано всем ходом истории. Оно особенно понятно нам — пленягам. Ведь радостен и благороден только свободный труд. Рабский труд — мука, наказание, каторга.
Самая тяжелая работа легка, когда видишь пользу, которую приносишь обществу, народу, отчизне. Но какая мука сознавать, что каждый взмах твоего молотка — удар в спину брата. Мысль эта жесточе голода и побоев.
«Räder müssen rollen für den Sieg!»[423]
— кричат фашистские плакаты на всех стенках и заборах.[
— Гляубе ништ[424]
.— Дох! Дас виссен, алле майне арбайтскамраден[425]
(это он обоих рабочих назвал товарищами по труду!).— Я, я, — согласно поддакнули Монн и Кайдль (попробуй не поддакнуть, мигом за Можай загонит).
— Абер, герр шеф, эссен ист ништ гут унд аух цу венишь[426]
.— Хальте мауль! — взревел Дике швайн. — Фердаммте керль, ду вирст цу фреш. Зофорт ин целле, унд нексте драй таге хальбрацион брот унд кайне зуппе[427]
.В 5 часов вечера выгнали нас во двор, построили «драй-унд-драй» и под усиленным конвоем вывели на улицу. На каждом углу рогатый шупо (каска с «рогом» впереди, на роге Adler и Hakenkreuz)[428]
, вдоль тротуаров прохаживаются гештаповские агенты.Куда ведут? Зачем?
Нам все равно, эгаль и вшистко едно[429]
. Не вперед, а вниз обращены наши взоры. Здесь, на мостовой, можно наловить бычков, счастливчику иногда удается схватить почти целую сигарету.На Параденпляц сталкиваемся с колонной пленных завода Демаг[430]
.— Здорово, братцы! С праздником!
— И вас также!
Вот подвели нас к большому зданию с куполом. На фасаде огромными золочеными буквами надпись: Orpheum[431]
. Это театр музыкальной комедии.Сквозь строй полицейских и гештаповских агентов прошли мы в зрительный зал. Мужчин рассадили в партере и амфитеатре, а женщин на балконе. Крайние стулья в каждом ряду заняли вахманы. Гештаповцы, полицаи, сыщики, охранники в мундирах и без мундиров блокировали все входы и выходы, сплошным кольцом окружили партер. Длинной лентой они протянулись по всем внешним и внутренним проходам зрительного зала.
Не выключая света, подняли занавес и начали ломать какую-то комедию. Не знаю, что происходило на сцене, хорошо или плохо играли актеры. Мы были слепы и глухи к ним, наши сердца были закрыты для них. Я никогда не предполагал, что зрительный зал может быть так оторван от сцены. Актеры и зрители действовали независимо друг от друга, как если бы мановением волшебного жезла между ними воздвиглась неодолимая каменная гряда.
Но мы действовали, и притом очень бурно, ибо в зале стоял неумолчный гул. Наши головы непрерывно вертелись по сторонам, выискивая знакомые лица среди пленяг из других арбайтскоманд. Когда находили родственников или друзей, зал оглашался радостными криками, шумным потоком изливались вопросы, жалобы, сетования, негодования. Хотелось подойти к близкому человеку и пожать ему руку, но увы, это было «ферботен»[432]
. Вахманы не позволяли ни сойти с места, ни даже привстать со стула. Но ни брань немецких псов, ни меры физического воздействия не могли воспрепятствовать нам перекликаться, обмениваться мнениями, сообщать друг другу новости, свободно выражать свои мысли и чувства.Невеселые это были голоса. Слезой просолено каждое слово. Скорбь, безысходная печаль в каждом взгляде. На сердце будто тяжелый камень.
Зачем же немцы согнали нас в «Орфеум»? Почему они надумали вдруг позабавить нас спектаклем?