Тангейзер проснулся на рассвете под выпеваемые муэдзином призывы. Уже семнадцать рассветов адхан[79]
вплывал с высот Коррадино в окна обержа. Даже после стольких лет, проведенных среди франков, это пение наполняло его — в зависимости от того, что ему снилось, — благоговением, страхом, гордостью, готовностью сражаться, непонятной тоской, природу которой он не мог определить. И не важно, что слов было не различить. Аль-фатиха[80] врезалась в его душу и никогда не сотрется с нее.В его сердце была пустота, такая же огромная, как Вселенная вокруг него, и в этой пустоте он не находил ни милосердия, ни пути, казавшегося верным, ни чьего-либо указующего перста. И даже в свете своих собственных огней он шел тропами настолько неправедными, какими только может ходить человек, не рискуя оказаться на виселице. Рука Ампаро проскользнула по его груди, ее пальцы, подчиняясь какому-то нежному сну, погладили его шею, она вздохнула. Тангейзер вдохнул ее запах, а вместе с ним и надежду на новый, яркий, день.
Бледный лимонный свет врывался в ниши лишенных стекол окон и золотил кожу Ампаро, свернувшуюся в клубок рядом с ним. Простыня была отброшена в сторону и закручена вокруг ее бедра. Ее голова лежала у него на плече, черные волосы падали на щеку, темные губы оттенка драгоценного граната приоткрыты. Когда она дышала, под кожей обозначались ребра, и он немного вытянул шею, чтобы увидеть изгиб ее ягодиц. Она казалась ему прекрасной, несмотря на то что ее лицо и разум были несовершенны и странны. Его член затвердел и увеличился, пока он проводил рукой по ее спине. Кончиками пальцев он нащупывал ее позвонки и скользил по ним с одного на другой, пока пальцы не перешли с жесткой кости в ложбинку между ягодицами, вызывающую в нем такой восторг. Подобные плотские утехи могут и вовсе затянуть мужчину, если бы только мир позволил ему. Но уж этот-то мир точно не позволит, потому что его сердце сделано из камня. Он решил потихоньку разбудить ее, поцелуями и разными другими уловками, поскольку теперь точно знал, что ее тело так же жадно желает его рук, как и его руки — ее тела. Потом он навалился бы на нее всем своим весом, скользнул в нее и вжал бы в матрас — он знал, как это ее возбуждает.
Желание, нахлынувшее на него, сделалось нестерпимым, он отодвинулся и опустил руку, чтобы потянуть себя за мошонку. Ампаро тем временем что-то забормотала и перевернулась на спину. Ее груди разошлись в стороны, кожа призрачно белела, пронизанная голубыми жилками. Он смотрел, как ее соски, больше не согретые теплом его тела, твердеют на прохладном воздухе. Никакая пустота в душе больше не беспокоила его. Страсть, которую они испытывали, мысли о ней, которые, все разрастаясь, заполоняли его разум, неукротимый пыл, какого он и припомнить не мог, — все это было грешным и постыдным в глазах верующих из разных лагерей, между которыми он разрывался. Однако же, готовый признаться во всех своих бесчисленных пороках и преступлениях, он не видел ничего дурного в том чувстве, которое возбуждала в нем Ампаро. В полумиле от того места, где они лежали, сплетясь телами, другие сплетенные тела тысячами валялись в зловонной канаве, служа пищей чайкам и воронам. И те, чьи тела заполняли канаву, и те, чьи руки отправили их туда, должны были, несмотря на все грехи, отправиться в райские кущи, куда вряд ли попадут блудодеи, проснувшиеся на рассвете.
Он откинул волосы с лица Ампаро, посмотрел на нее, и ее лицо было таким безмятежным, таким невинным, таким чуждым безумию, среди которого она оказалась, — таким детским, что он не решился вырвать ее из ее Эдема. Подобная сдержанность была для него так нехарактерна, что он задумался: чувство, которое поселилось в его сердце, уж не любовь ли это? Он продолжал рассматривать ее: тонкие полукружия морщинок вокруг горла, безупречную кожу, гладкие контуры живота, солнечные блики на изгибе бедра, волосы на лобке. Он заскользил губами по ее телу, так нежно, что она даже не шевельнулась. Он заморгал и снова сел, привалившись к стене.