Если мы, люди коммунистической совести, не кричим криком по поводу каждого страдания, то это потому, что кричать глупо, мы сами во многом виноваты, а если бы бог был, мы должны были бы быть самыми страстными богоборцами, ибо бог имел все возможности сделать нас хорошими, а он сделал нас грешными, жалкими, ограниченными. Достоевский говорил: бога я готов принять, но мира не приемлю. Но так как мир есть действительность, то незачем омрачать свою мысль, незачем искушать свое сердце представлением о скверном правителе. Крестьяне прежде говаривали: «Сам–то царь хорош, только до него далеко, а до бога высоко». И как в царстве какого–нибудь богдыхана творилось много неправды и как какой–нибудь крестьянин считал, что царь все знает, да к нему далеко, и старался подать челобитную какому–нибудь вельможе, так, совершенно так же верующий человек, как мы его наблюдаем в церквах, начинает молиться какому–нибудь святому для того, чтобы богоматерь или другие замолвили словечко богу.
Полная аналогия всему тому, что мы видим в отношении земной жизни! Как какой–нибудь безграмотный крестьянин хочет подать челобитную и идет к адвокату, потому что он не знает, как говорить с чиновником, так крестьянин, когда случится засуха, идет к священнику и говорит: «Похлопочи там где–нибудь в небесном департаменте погод, для тебя лучше сделают».
Однако мы очень сильно отличаемся как от буржуазных верующих, так и от буржуазных неверующих. Буржуй верующий, если он образованный человек, придумывает утонченную религию; если он образованный человек, он понимает, что на этом рае или аде далеко не уедешь, но вместе с тем он думает, что ему самому нужна вера. Относительно трудящихся он совершенно убежден, что им вера необходима. Когда я был в ссылке в Тотьме и там архимандрит что–то напакостил, то мне содержатель местной пивной говорил: «Дурно делает архимандрит, потому что когда архимандрит ведет себя предосудительно, то вера в бога падает: тогда всякий придет, да и хапнет , мою выручку». У него было такое убеждение, что если полицейский может потащить вора здесь в кутузку, то ангел может потащить его в ад на том свете. И вор этого особенно боится, ибо полиция может прозевать, а небо всеведуще.
Буржуй и для себя жаждет бога, потому что есть явления, которые он но может объяснить. Явления природы ему может объяснить какой–нибудь ученый, но в общественных явлениях он чрезвычайно зависит от каких–то случайных сил. Сегодня он выиграл на бирже, а завтра нет. Тысячи случайностей даже самого крупного буржуя делают игралищем каких–то неожиданностей в его повседневной жизни. Любят его или не любят, здоров он или нет — все это тоже плохо поддается учету. Все это заставляет человека разбираться и выбирать из нескольких представлений или то, что миром правит случай и что он сам есть игралище этого случая, который не поддается учету, или другое представление, а именно — за этим случаем есть какая–то сила, провидение, которое этим случаем руководит.
И вот с фатальной силой известная часть буржуазии, буржуазных мыслителей примыкает к этому учению, тем более, что на это их наталкивает желание сохранить бога как полицейскую силу для бедных. Такой буржуй не может даже хорошенько сказать, доброе ли это провидение или злое. Иной
из буржуев верит по–христиански, иной по–теософски[215], иной верит, что есть не только добрый бог, но и злой. Но вера во что–то мистическое, что–то таинственное продолжает быть ему присуща.Я могу остановиться еще на одном веровании, очень утонченном, и разобрать его на всякий случай, если здесь есть люди, которые к нему чувствуют пристрастие. В первые века христианства развивается особое представление о боге, на первый взгляд логичное. Это — представление о боге, которое развернули неоплатоники[216]
. Их вера заключается в том, что бог никакого мира не создавал. Он, действительно, всеблажен, всемогущ, вездесущ, по материя, которая есть зло, которая есть грязь, которая есть абсолютное отрицание бога, от века существует рядом с ним. Так они существуют, не трогая друг друга. С одной стороны — божество, чистый свет, с другой стороны — абсолютный мрак, который есть материя, и вот мы являемся каким–то неведомым путем попавшими слабыми искрами этого бога, затерявшимися во мраке. То, что мы затерялись во мраке, то, что мы пленники материи, — это сказывается в наших страстях, в нашей любви к этой материи, в том, что мы прикованы к земному, а то, что мы святые, то, что мы тянемся к свету, сказывается в нашей тоске, в нашем желании вернуться в тот свет, спокойствие, о котором нельзя сказать, бытие оно или нет.