Учительница помолчала. Лицо ее изменилось, потеряло постоянное выражение строгости, казалось, она вот-вот заплачет. Но, пересилив себя, Елизавета Николаевна глухо сказала:
— Продолжаем урок.
(Позже мы узнали, что она сама — погорелец, ютится у какой-то старушки, дальней родственницы).
И урок продолжался, обычный, похожий на все другие…
Только неделю отучился я в школе.
В привычной школьной обстановке, среди одноклассников я чувствовал себя отлично, но стоило прийти домой, в пустую комнату, и сразу становилось невыносимо тоскливо. Я чувствовал себя одиноким, заброшенным. Как мне не хватало материнской ласки и заботы!
Сестры приходили с работы поздно, кипятили чайник и ужинали ломтиком хлеба с солью.
— Много больных приходится обойти за вечер, — рассказывала Мария. — Кругом темно — светомаскировка. В подъездах, на лестничных площадках шагаешь, как слепая, вытянув перед собой руки. Страшновато: все кажется, что в темноте кто-то притаился, поджидает тебя. На днях оступилась и загромыхала с половины лестницы. Еле поднялась. Хорошо, что еще стетоскоп не сломался… Работают люди на износ, себя не жалеют, а питаются — сами, знаете как, вот и болеют от истощения. Для них лучшее лекарство — хорошее питание, а где возьмешь теперь это лекарство?.. Была я как-то у старика Заборского, Ивана Степановича. Шестьдесят три года ему. Давно уж на пенсии — сердечник. Так нет же, снова пошел работать на свою «Красную кузницу». Жена плачет: «Пожалей ты себя, Ваня! На кого ты стал похож — чистый скелет». — «Замолчи! — кричит. — А Петька с Борькой, сыновья наши, жалеют себя на фронте? Должен я фронту помогать? Я же токарь высшего разряда, а в цехе у нас теперь, считай, одни ремесленники. А умру, так не дома, не на печке, а у станка, на своем заводе…»
Жить в Архангельске было голодно. Четырехсот граммов хлеба и скудного — раз в день — обеда в столовой мне явно не хватало.
…Нынешние сверстники ребят, о которых я рассказываю, не представляют себе, что такое голод. И слава богу, как говорится! Голод — неизменный спутник войны, мучительное чувство, не покидающее ни на минуту. Организм от постоянного недоедания постепенно истощается, человек теряет силы, становится вялым, апатичным.
Кусочек хлеба. Как он был дорог тогда! О нем мечтали, о нем думали постоянно…
А теперь с досадой и сожалением замечаешь иногда, как ребята на улице отфутболивают друг другу белую булку. Если бы знали они, как мечтали их родители в годы войны о куске хлеба!..
Из Коми АССР от мамы пришло письмо. «Пусть Коля обязательно выезжает к нам в Селиб. Все-таки здесь с питанием получше, чем в Архангельске…» — писала она.
«Поеду в деревню к матери, к родным, — решил я, — учиться можно и в деревне».
Сестры, когда я сообщил о своем решении, принялись пугать, отговаривать.
— Куда ты пойдешь? Ты не представляешь, что такое Айкинский волок. Это больше полутораста километров гиблой, болотистой дороги, — убеждала Мария.
— И ни одной деревни по пути. Там и почту-то с великим трудом возят. Не думай, никто тебя не подвезет. Придется все версты считать на своих двоих, — вторила ей Лидия.
— А как же мама и Оля прошли, — возражал я, — да еще и с двухлетней Ядвигой на руках?
— Так то было летом. Летом и дорога лучше. К тому же Аня Джерикова дала им на дорогу три пачки махорки, а за махорку, мама писала, любой возчик может подвезти.
— Так я и для Коли могу найти, — вскинулась сидевшая у нас Аня. Она порывисто вышла и вернулась с двумя небольшими серыми пачками в руке
— Бери. Ярославская. Первый сорт. Курильщики ее больше всего уважают.
Я стал было отказываться, но Аня твердо сказала:
— Бери. Мне муж из Мурманска с товарищем десять пачек послал. Он у меня не курит, а им каждый месяц паек выдают.
Это был щедрый подарок. На махорку в то время можно было выменять все, что угодно.
Сестры в тот же вечер стали снаряжать меня в дорогу. Они решили, что, имея такую ценность, как табак, я смогу увезти с собой кое-что из вещей: вдруг дом сгорит — ведь ничего не уцелеет.
В большой рюкзак я положил школьные учебники, пару валенок, зимнее пальто и еще кое-что из своих вещей. Отдельно сестры упаковали выходной костюм Саши, два шерстяных платка, рубашки и даже новое нарядное покрывало.
Я получил по рейсовой карточке два с половиной килограмма хлеба и немного сахарного песку. Сестры добавили от себя пол-литровую банку отварной трески.
И вот в темный октябрьский вечер старый колесный пароход «А. С. Пушкин» без гудка отошел от речного вокзала и зашлепал плицами, направляясь вверх по реке, к Котласу.
Город был затемнен, сквозь светомаскировку не пробивалось ни огонька. Смутные очертания правого берега, казалось, ничем не напоминали знакомый вид большого, оживленного порта, мимо которого проходил пароход.
У меня был палубный билет. Но и на палубе было трудно приткнуться: везде сидели и лежали люди. Я пристроился на поленнице дров, предназначенной для топки парохода и, пригретый с одного боку теплом машинного отделения, быстро уснул.