«Нац. ЦК крайкомам, обкомам.
В связи с происходящим судом над шпионами и вредителями Тухачевским, Якиром, Уборевичем и другими ЦК предлагает вам организовать митинги рабочих, а где возможно, и крестьян, а также митинги красноармейских частей и выносить резолюцию о необходимости применения высшей меры репрессии. Суд должен быть окончен сегодня ночью. Сообщение о приговоре будет опубликовано завтра, т. е. 12 июня.
11 июня 1937 года. Секретарь ЦК Сталин».
Вот в такое время, когда все следили за всеми и все подозревали всех, был арестован и Рокоссовский.
В первой половине июня 1937 года командующий войсками Забайкальского военного округа комкор Грязнов и член Военного Совета корпусной комиссар Шестаков давали показания в читинской тюрьме. Их поместили в камеру читинского острога, где уже сидел Косьян Чайковский.
Они многие годы служили вместе и были хорошо знакомы. Теперь того рослого, стройного и красивого комкора трудно было узнать: синяки под глазами, опухшее лицо с кровоподтеками, невразумительные, постоянно что-то ищущие глаза изменили его до неузнаваемости.
— Что с тобой, Косьян? — спросил Грязнов.
— Вот что со мной, Иван. — Чайковский дрожащими руками достал из подкладки одежды лезвие. — Если бы не вы… Я сегодня же перерезал бы себе вены.
— А ну, дай сюда, — сказал Шестаков и, измельчив лезвие на маленькие кусочки, бросил их в парашу. — Несмотря ни на что, надо уметь держаться.
— Косьян, я тебя помню волевым человеком, — проговорил Грязнов. — Ты был для нас образцом поведения.
— Был, — едва зашевелил распухшими губами Чайковский. — Держался сначала.
— А потом? — уточнил Грязнов.
— Признался, что меня завербовал Тухачевский… Любуйтесь, перед вами активный участник антисоветского заговора, — потупив глаза, произнес Чайковский. — Подлец я… Подлец.
— За что же ты так себя? — осведомился Шестаков.
— За все… Следователь называл фамилии, а я подтверждал, что эти люди входили в военно-троцкистскую организацию, шпионили… Рубинова, Веденева… Рокоссовского… На всех, на всех наклепал.
Чайковский вытер полотенцем вспотевшее лицо, лег на кровать, отвернулся к стене и замолчал.
Вскоре в камеру привели едва державшегося на ногах пожилого человека, с профессорской бородкой и взлохмаченными рыжими с проседью волосами. Он сел на койку и, закрыв лицо руками, просидел более часа, затем лег в постель. Целые сутки старика никто не беспокоил, и он потихоньку пришел в себя.
— Судя по вашему разговору, любезные, вы военные? — неожиданно спросил он.
— Да, военные, — ответил Грязнов.
— А вас за что?
— Контрреволюционные элементы, — горько усмехнулся Грязнов.
— Произошла какая-то неувязка, — добавил Шестаков. — А вы кто будете?
— Воронов Михаил Иванович, — ответил старик, поправляя подушку. — Я из Красноярска. В институте занимался законами о наследственности и изменчивости организмов. Теплилась еще недавно такая наука, генетикой называется. — Он хотел сказать еще что-то и не смог: его душил кашель. Наконец он с надрывом в голосе продолжил дальше. — А теперь — враг народа. Терплю побои, издевательства… Но ничего, осталось недолго, может, скоро, дай бог, все эти мучения кончатся.
— Скорее бы, — подал голос Чайковский, который уже несколько дней не вставал с постели. — У меня порок сердца. Просил следователя показать врачам, а он и ухом не повел. До чего мы дожили! Куда только смотрит товарищ Сталин?
— Косьян, ты Сталина не трогай, — сказал Шестаков. — Он здесь ни при чем. Сталин, Советская власть были и будут на стороне народа.
— Вас еще не пытали, любезный? — уточнил ученый.
— Нет, у меня со следователем полное взаимопонимание.
— У меня вначале тоже так было, — сказал Чайковский, присев на постели. — А потом: говори, отвечай, проклятый враг народа! А, подлец, не хочешь говорить? Следователь открывал дверь и кричал: «Оболдуй, развяжи ему язык!» И тот Оболдуй с гирями-кулаками, с тупой, как у настоящего дебила, мордой, развязывал мне язык не один раз. Теперь мне все безразлично, я что угодно подпишу — лишь бы скорее кончилась эта мука.
— Удивляюсь я — до чего же тесен мир у руководителей нашей страны, — сказал Воронов, присев за стол рядом с Шестаковым. — Как незатейливы у них мысли о самом прогрессивном обществе на земле — социализме.
— О чем Вы это говорите? — с возмущением спросил Шестаков. — Это уже не лезет ни в какие ворота.
— Вот видите, товарищ бывший корпусной комиссар, — старик уставился на Шестакова. — Вам до сих пор невдомек, что диктатура, на вершине которой восседает Сталин, рассматривает народ как лес для порубки.