Каждый раз сердце замирало, когда вечером ждала кизляр-агу. Позовет Повелитель или нет? Он приказал не прихорашиваться, но Роксолана невольно хотя бы по утрам старалась вымыться получше, волосы удалить почище, ведь женщинам не положено иметь волосы нигде, кроме головы, позволяла тело маслами растирать, чтобы кожа шелковистой была, на лицо и руки мази наносить для того же…
Рисковала? Конечно, ведь в любой мази могла быть какая-то гадость, от которой не просто шелушиться кожа начнет, но и вовсе красными волдырями пойдет, она видела такое, когда одна одалиска другой подмешала в растирания что-то. И надежды попасть к Повелителю у обеих почти не было, но приревновала одна к другой и испортила вчерашней подруге внешность.
Виновную жестоко наказали, потому что портить султанское имущество (а что же такое наложницы, как не имущество?) никому не позволительно. Девушку больше не видели, шепотом говорили, что зашили ту в кожаный мешок…
Султан звал каждый вечер.
Перед его покоями сердце замирало вдвойне. Сулейман не требовал от нее обнажаться при входе, как делали остальные наложницы. Ему интересней сначала побеседовать. О чем мог часами беседовать Повелитель с маленькой наложницей?! Разве мог гарем поверить в нормальность, обычность такого поведения Сулеймана? Конечно, нет!
Ну, ладно бы танцевала, такое бывало и у прежних султанов, и у самого Сулеймана в гареме еще в Манисе и даже в Кафе. Именно танцем завоевала его сердце гибкая, как тростинка (тогда еще гибкая), Гульфем. Славилась тем, что умела, перебирая в воздухе руками, откидываться назад так, чтобы не только длинные черные косы, но и сама голова касалась пола, складывалась пополам, а потом медленно поднималась, точно не было в ее позвоночнике костей. И бедрами поводила так, что даже у евнухов внутри что-то вздрагивало. Заметив однажды горящий взгляд евнуха, брошенный на танцующую Гульфем, Сулейман приказал переполовинить евнухов, вернее, кастрировать их полностью, чтобы вовсе не бывало в их телах и даже душах грешного желания. Ибрагим тогда уговаривал не делать этого:
– Сулейман, половина не выживет.
– Ничего, зато вторая будет безопасна.
Так и случилось, потому в нынешнем гареме только полные кастраты, зато и вонь от них временами невыносимая. Трубочки не спасают от недержания мочи. Сулейман приказал в их повязки добавлять что-нибудь пахучее, а им самим мыться трижды в день. Полегчало.
Но Роксолана не умела или не хотела танцевать, как Гульфем, не было у нее бедер, которыми повести могла, хотя талия тоненькая, в кольце из больших и средних пальцев султана поместится. И грудь при этом крупная, упругая.
Однако не тонкая талия и крепкая грудь привлекали Повелителя, вернее, привлекали, но это потом. Сначала всегда бывали долгие беседы. Он словно все еще не мог поверить, что женщина способна столько знать и помнить. Читал стихи, она со смехом повторяла, даже если не знала их прежде. Говорил с ней по-гречески, на латыни, по-турецки… Иногда вперемежку.
А потом наступали часы услады для тела. Сулейман радовался, что быстро заживают раны на лице, что не болит разбитая губа, что почти сошел синяк под глазом… Синяк из багрового стал синим, а потом желто-зеленым, но Роксолана не позволяла замазывать белилами или румянами, знала, что Сулейман рассердится. Так и было, он любил ее такую, как есть, без румян и прикрас, даже без рисунка хной на руках.
И одежду предпочитал снимать сам. Похоже, это доставляло Повелителю особое удовольствие. Сулейман даже удивлялся, почему никогда не делал такого с наложницами. Но представлял себе женские тела, которые познал до Хуррем, и понимал, что не желал бы осторожно стаскивать шальвары ни с одной, даже с обожаемой когда-то Махидевран. Он обнажал это худенькое тело, ласкал, словно убеждаясь, что ничего не исчезло, никуда не делось, что все как он видел утром. Нет, стало даже лучше.
А ведь действительно стало. Ни Сулейман, ни сама Роксолана пока не догадывались почему, а все было просто – налилась и без того упругая грудь, готовясь дать молоко будущему младенцу, более упругим стало и тело. Тело откликалось на его прикосновения, даже если бы Роксолана не желала, все равно откликалось бы. Но она желала, с замиранием ждала его повеления прийти, на негнущихся ногах каждый вечер шла в покои Сулеймана и там расслаблялась, становилась почти самой собой, когда читала или слушала стихи, когда с каждым днем все лучше читала мудреные тексты из толстых книг, когда сплетала слова из разных языков в премудрые фразы…
И снова становилась испуганной ланью, когда его пальцы осторожно, словно боясь, что от грубого прикосновения, от резкого движения она рассыплется, исчезнет, как прекрасное видение, освобождали худенькое тело сначала от большого халата, потом от тонкого муслина, прикрывающего тело. Видение не исчезало, а сама Роксолана, сначала пугливая, как девочка, которую впервые коснулись мужские руки, постепенно загоралась, отвечала страстно, так, словно каждая ночь в их жизни была последней.