— Гроза… гроза хорошо, да. В огороде хоть полило, а то картофельник совсем сухой.
— Картофельник?
Лёха кивнул.
— Ага… Ботва, вон, вся полегла. Который день уже. Колорадские жуки скоро с голоду сдохнут.
Он вынул из фары лампочку, посмотрел её на свет, произнёс сквозь зубы:
— Тоже сдохла, тварь.
— А ты в рейс?
— Да. Сейчас вот с этой разберусь…
— Когда вернёшься?
— Вернусь? Не знаю. Завтра к вечеру. Или в ночь. Посмотрим.
Лёхе было явно не до меня, он торопился, фара занимала его больше.
— Ладно, пойду, увидимся ещё.
— Ага, увидимся.
Я вернулся к калитке. Идти в дом не хотелось: свежесть утра радовала и настраивала на бодрость. Тогда чем заняться? Можно в сараюшке порядок навести, давно хотел это сделать. Или на подловку слазать, посмотреть, чего ещё такого оставила мне в наследство тётка Наталья. Лёха говорил, что у тётки Натальи самовар был хороший, раритетный, дореволюционный, может там его поискать? Было бы неплохо. Только в пыли ковыряться придётся, испачкаюсь… Нет, не сегодня, завтра, или на следующей неделе, или ещё когда там не знаю…
По дороге шла Нюрка. Шла торопливо, едва не бегом. Увидев меня, махнула рукой. Я подумал, здоровается, и кивнул в ответ, но она снова махнула и я догадался: зовёт.
— Рома…
Я подошёл.
— Что случилось?
— Аркадий…
Сердце ёкнуло. Нюрка бледная, растрёпанная, мокрая. Под глазами круги. Неужто с Аркашкой что? Я взял её за руки, поддерживая, а она продолжала говорить:
— …у крылечка лежит. Ночью пришёл пьянущий, самому зайти невмоготу, а у меня сил затащить не хватает. Я его прикрыла от дождя клеёнкой, но он всё одно насквозь мокрый. Простынет ведь… Рома, помоги его в дом занесть.
Твою-то мать! Я уж решил случилось что, покалечился или того хуже, а он всего лишь пьяный валяется. Ну и пусть валяется, протрезвеет встанет. Но Нюркины глаза просили и я не смог отказать, пошёл за ней как был — в халате и в тапочках.
Аркашка действительно лежал возле крылечка прикрытый от дождя старой столовой клеёнкой. Я наклонился, сдёрнул клеёнку. Аркашка спал. Всё то же умильное полудетское выражение лица в резком контрасте с рыжей щетиной, и запах, как будто из выгребной ямы, куда уж до него сосновому аромату. Но делать нечего, коли назвался груздем… Я обхватил Аркашку одной рукой под мышки, второй под колени, поднял. Нюрка отворила дверь. Куда нести, я уже знал. Взошёл по ступенькам веранды, положил тело на кровать — в мокрой одежде, в ботинках. Нюрка принялась хлопотать вокруг мужа: подсунула под голову подушку, принялась стаскивать пиджак.
Я вернулся на улицу. Мимо прошла женщина, я её видел раньше несколько раз. Она посмотрела на меня в недоумении и прибавила шаг.
— Рома…
Я обернулся. Нюрка стояла рядом — домашняя, женственная.
— Спасибо.
— Да чего уж там. Лишь бы не заболел.
Мне захотелось подхватить Нюрку на руки, как только что Аркашку, вернуться в дом, положить её на кровать. Она тоже хотела, я видел это. Но не подхватил, только кивнул, прощаясь, и пошёл прочь. Может быть, зря.
Дома я снова открыл томик Есенина.
Я налил в чайник воды, поставил на плитку. Стихи как воздух, сделал вдох — и счастлив. Или плакать хочется, или смеяться. Кто-то черпает из них вдохновение, кто-то эмоции, кто-то желание жить. Для меня стихи — возможность спрятаться от повседневности в мир красоты и поступков. Это звучит вычурно, в какой-то степени нереалистично, но другого определения у меня нет.