Когда Репнины перебрались в Лондон, Надя, бедняжка, ожидала здесь такой зимы, как она описана у Диккенса. Несчастные сиротки замерзают под Рождество на могиле матери. Трогательно! Между тем и третья военная зима быстро миновала. Были и туман, и болезни, но все это длилось недолго. Четвертая зима была холодной, но как-то сразу оборвалась. Темза никогда не замерзала. Он, признаться, удивлялся — откуда англичане выкопали столько сирот, вернее, откуда у Диккенса столько сирот, замерзающих на могиле матери? Никаких замерзающих сирот здесь не было, да и вообще о том, чтобы замерзнуть, не могло быть и речи. В Лондоне было тепло. Никогда еще здесь не было теплее. Даже классовые различия, которые в мирное время, говорят, сильно бросались в глаза, стерлись. Все были очень приветливы. На станции метро
Все это говорит мне тот человек из вагона, пока мы мчимся под землей; по его утверждению, во время войны было лучше.
Я спрашиваю, почему он не пошел в американскую армию.
Не любит американцев, отвечает он, они богатые и надменные, а кроме того, в Лондоне говорят гадости женщинам. Когда Надя идет по Пикадилли, они с того угла, где их клуб, кричат ей: «Эй, бэби, сколько стоит один пистон? Бэби, почем пистон?»
Я его утешаю, это, мол, солдаты, они идут на смерть. То же самое они кричат и англичанкам, не только Наде. Я утешаю его: мои соседи утверждают, что такая зима выдается в Лондоне один раз в десять лет. И ей придет конец. Самое страшное уже позади.
Он шепчет мне: у них кончился уголь и неизвестно, чем платить в очередной раз за квартиру. Для чего они живут? Неужели для того, чтобы быть
Видимо, пока он говорит, перед ним, как в калейдоскопе, проносятся картины из жизни перемещенных лиц.
Толпа солдат и офицеров, до недавнего времени бывшая батальоном и штабом Врангелевской армии, грузится в Керчи, на Азове, на переполненный румынский теплоход, утлую посудину. Тут и кричат, и поют, и плачут. Слава тебе Господи, все это давным-давно забыто. Наде было тогда семнадцать лет, и она сидела, окаменев, подле тетки на чемодане. Напрасно предлагал он им чай. Они молчали. Кто об этом помнит! Жизнь, как говорится, течет дальше. Но, по его мнению, им надо было умереть. Там, в Керчи.
С какой бы скоростью, однако, ни устремлялись мысли в прошлое в мозгу перемещенного лица, они не могут остановить лондонский поезд метро. Поезда все так же мчатся под землей по параллельным путям. Каждый в вагоне на мгновение-другое видит себя, свое лицо в окне другого поезда, точно в каком-то подземном зеркале, но оно быстро исчезает.
В поездах толпы людей едут в полном безмолвии. Спрессованные, подобно сардинам в жестяной коробке. Плотно прижатые друг к другу, отчужденные, притихшие. И лишь слышится, как ворочаются их мысли и как они шепчут беззвучно себе под нос. При входе в поезд эти толпы, едущие в Лондон, обращены лицами к Лондону; по вечерам, возвращаясь с работы, — повернуты к Лондону спиной. Они знают — так легче войти в красный стальной вагон и устоять здесь в тесноте. Люди висят, покачиваясь, вцепившись в резиновые петли, спускающиеся с поручней. (Эти петли из твердой черной резины похожи на конский член.)