Позади деда находился называемый так по-нашему передний сад (огород был по другую сторону дома), крохотный английский парк с миниатюрными лужайками, густыми кустами дейции, вейгелы, рододендрона, а также деревьями белой акации, лавра и японской бирючины вместо больших деревьев, не считая двух обязательных пальм — хамеропсов, переживших бомбежки, пожары и разрушения. Все это, когда-то выращенное из семян и черенков таможенным бригадиром Перье, отцом моей бабки, казалось нам гигантским.
Перед домом простиралась «долина Керангоф», то есть не имевший ограды просторный плац, где периодически проводили учения морские пехотинцы. Все остальное время поле пустовало. Здесь мы играли, бегали и даже собирали какие-то розового цвета грибы. Тут же паслись овцы, аккуратно подстригая траву и повсюду оставляя черные шарики помета, которые мы подбирали, чтобы удобрять кусты роз и картошку.
Еще дальше открывался вид на брестский рейд, с этой высоты он просматривался целиком, начиная с устья реки Элорн и кончая узким входом в гавань. На переднем плане находились бассейны арсенала и рейд-укрытие, защищенный двумя длинными дамбами; выход из него — огонь зеленый, огонь красный — казался нам находящимся прямо перед нами, как некое чудесное продолжение решетчатой двери сада и трех гранитных ступеней, по которым мы попадали в коридор, ныне не существующий, но когда-то деливший на две равные половины первый этаж дома. Эта входная дверь, с ее прямоугольным смотровым отверстием, защищенным очень красивой чугунной решеткой, которая — почти такая же, как была, — в настоящее время находится в Нью-Йорке, городе преступлений и насилия, в начале «Проекта революции». Извините, Жан РикардуП4
.Что сталось с моим дедом, любившим устремить свои светлые глаза на подернутый серой пеленой горизонт, который на другом берегу рейда заслоняли полуостров Крозон и Менез-Ом? Возможно, он и есть тот самый старый царь БорисП5
, с тревогой внимающий глухим ударам, сотрясающим его жилище от погреба до чердака, и старательно прилаживающий на место щепку, отколовшуюся от фанеровки красного дерева на секретере. Свою последнюю улыбку он посылает команде, построенной для расстрела. И все-таки вороны, чернеющие на голых ветвях столетних буков, вне всякого сомнения, были менильскими.Несколько лет спустя после его смерти наступило чудное лето 1940 года. Я только что блестяще сдал в брестском лицее экзамены по элементарной математике. На исходе дня красавица эскадра покинула рейд и больше не вернулась. Военно-морские инженерные части, уходя, подожгли подземные хранилища. Мазут горел без малого неделю. Со стороны холмов, что близ Белого дома, долетал грохот взрывов, а из земли вырывались потоки горящего битума, затопляя ручьи и луга. Одновременно вздымались к небу огромные столбы красного огня и черного дыма и опускались затем на сад клубами горячего, удушливого тумана, оставляя после себя жирную, тяжелую, как снежные хлопья, сажу и напоминая своим горьким запахом плохо отрегулированную керосиновую лампу. То был запах и вкус поражения, соединенный со вкусом парадоксальной свободы, который находишь в крахе собственной нации («Ловушка для психоаналитика», продолжение).
Несколькими месяцами позже я рассказал об этом чувстве грандиозного и опустошительного бедствия в своем первом прозаическом произведении, последовавшем за двумя или тремя стихотворениями, написанными в том же году. Это была весьма классическая по форме повесть, предназначенная для представления на конкурс любителей, организованный одним еженедельником в начале оккупации, и называвшаяся «Comoedia». Ответа я так и не получил; текст повести затерялся. Если воспоминания мои достоверны, она не представляла собой никакого интереса: расплывчатая история юношеской любви, завершившейся постыдным отступлением.
Возможно, атмосфера флирта воссоздавала у меня в памяти воспоминания о математическом классе, где обучение было смешанным, — факт, который несомненно весьма занимал мой усердный ум, помимо его воли, на протяжении целого учебного года. Мой юный герой, покинутый и огорченный, воспринимал свое любовное фиаско как поражение, контрапунктно усугубленное нашими военными неудачами, нашим разоружением. В конце повествования он сел в одну из тарахтелок, которые увозили в неведомое отчаявшихся юношей, стремившихся к английским берегам; было их немного — столь живучей оставалась в сердцах вековечная взаимная неприязнь этих двух морских народов-соперников, теперь вдобавок обостренная неостывшими обидами, связанными с катастрофой, в значительной мере принятой на свой счет всей моей семьей. В этом не было, таким образом, видимого чувственного сходства с моей собственной историей ни в том, что касалось обиды за отвергнутую любовь, ни в том, что касалось драматического отъезда под аккомпанемент взрывов объятых пламенем цистерн. Возможно, однако, бежал от Везувия мой собственный фантом, устремившийся в погоню за безразличной и высокомерной Градивой.