Оснований для ошибки Герцена было, мне кажется, три. Во-пер- вых, он, как помнит читатель, никогда не принимал всерьез Официальную Народность. Для него она всегда была лишь полицейским фарсом, лишь предсмертной агонией ненавистной ему военной империи. Короче, не заметил он, что николаевская диктатура не только на три десятилетия накрыла страну жандармской шинелью, но и на многие поколения вперёд «испортила» её религиозной нетерпимостью, противопоставлением Европе и сверхдержавным соблазном. О второй ошибке, касающейся самой природы этой болезни, которая так и осталась для Герцена непонятной, мы поговорим подробнее в заключение этой главы.
Сейчас скажу лишь, что из первой, естественно, вытекала и третья ошибка. Для Герцена (как сегодня для пана Пшебинды) Великая реформа была началом выздоровления России, а вовсе не увековечиванием болезни. Реформой, полагал он, страна хоронила николаевское идейное наследство, а не консервировала его. К несчастью, все на самом деле было, как мы сейчас увидим, наоборот.
два взгляда ошмбк
* на империюТак или иначе, единодушный вос-
торг, вызванный в российском обществе жестоким подавлением польского восстания 1831 года, счел Герцен вовсе не грозным симптомом укореняющейся сверхдержавной болезни, но, скорее, анекдотом. Он описал смехотворность этих казенных восторгов: «Я был на первом представлении «Ляпунова» и видел, как он засучивает рукава и говорит что-то вроде «Потешусь я в польской крови». Глухой стон отвращения вырвался из груди всего партера, даже жандармы не нашли сил аплодировать»39
.Герцен, однако, не упоминает, что дело к графоманским пьесам и связанным с ними анекдотам не сводилось. Хотя бы потому, что
39
Герцен AM. Цит. соч. С. 286.новое покорение Варшавы воспел в прекрасных стихах сам Пушкин. И трактовал он его отнюдь не как торжество империи над свободой, но как «спор славян между собою, домашний старый спор, уж взвешенный судьбою». Иными словами, поляки, по мнению Пушкина, бросили вызов вовсе не империи, а самой судьбе. Атакже истории, давно уже, казалось ему, похоронившей их безумные претензии на независимость.
Для Герцена это был нонсенс. Он-то спрашивал с искренним недоумением: «Отчего бы нам с Польшей не жить, как вольный с вольными, как равный с равными? Отчего же всех мы должны забирать к себе в крепостное право? Чем мы лучше их?»40
. Как видим, вопрос о свободе Польши был для него лишь оборотной стороной вопроса о свободе российской: «Мы с Польшей, потому что мы за Россию. Мы с поляками потому, что одна цепь сковывает нас обоих. Мы... твердо убеждены, что нелепость империи, идущей от Швеции до Тихого океана, от Белого моря до Китая, не может принести пользы народам, которых ведет на смычке Петербург»41.Как видим, представления Герцена о патриотизме были унаследованы от декабристов. И потому государственный патриотизм представлялся ему противоречием в терминах. Он оставался свободным человеком. «Мы не рабы нашей любви к родине, как не рабы ни в чем, - писал он. - Свободный человек не может признать такой зависимости от своего края, которая заставила бы его участвовать в деле, противном его совести»42
.Но именно эта внутренняя свобода и помешала Герцену увидеть, как далеко разошелся он с культурной элитой России, выбравшейся из-под жандармской шинели Официальной Народности искалеченной и с совершенно другими представлениями о патриотизме. Он оставался на ступени национального самосознания, тогда как современники его давно соскользнули на ступень национального самодовольства. А оттуда, как объяснил нам Владимир Сергеевич Соловьев, было рукой подать и до патриотической истерии.
Цит. по:
1
ИР Вып. 12. С. 330.2
МК.С.72.Беда государственного патриотизма в том и состоит, как мы уже знаем, что раз начавши роковой спуск по «лестнице Соловьева», люди, пораженные им, остановиться уже, как правило, не в силах. Недооценив идейную мощь николаевского детища, Герцен не заметил момента, когда разминулся со сверстниками. Даже с лучшими из них. Даже с Пушкиным, когда тот, пройдя школу казенной Русской идеи, оказался «певцом империи».
Ошибся он, таким образом, дважды. В первый раз, когда не заметил, что судьбою постниколаевской России уже управляет государственный патриотизм, во второй - когда не увидел, что его взгляд на империю прямо противоположен взгляду его российских читателей. Не понял, другими словами, драмы патриотизма в России.
истерия
Аукнулась ему эта монументальная ошибка уже на третьем году Великой реформы, когда лондонский его
Патриотическая