Я уехал в Лугу – один с холстами, в места, овеянные радостью детства и любовью родителей. В Луге я истязал себя работой от зари до зари. Меняя холст с мотивами пейзажа, я думал, как сладко быть одиноким, душить страсти человеческие в зародыше, бороться с самим собой, где «поле битвы» – небольшой холст, а перед глазами – мир и его отражение великими художниками. Воля к сопротивлению, преодолению профессиональной убогости ученика была главной страстью и стеной, отгораживающей меня от мира.
Идя один раз на этюд по большому полю, я увидел огромную черную, словно баскервильскую, собаку, распластавшуюся в погоне за мной. Что делать? Не знаю… Она все ближе и ближе. Слышу ее злобное рычание. И вдруг я отбросил этюдник и, встав на четвереньки, кинулся с лаем на этого огромного пса. Собака остановилась, остолбенела и с визгом помчалась прочь, приминая траву и цветы. На сей раз я победил. Я действовал по велению внутреннего голоса. Древние говорили: лучший способ защиты – нападение. Единственный способ утверждения художника – нападение на самого себя и бескомпромиссная изнурительная работа, которая несет радость утверждения и счастье жизни на земле. Работающему Господь ниспошлет вдохновенье, приблизит к тайне бытия.
Осенью в мою комнату на улицу Воскова забрел Траугот. Я успел, обдав кипятком, снять краску с трех пейзажей, которым отдал все лето под Лугой. «Тебе не жалко своего труда?», – спросил он. «Мне не жалко труда, но я не вижу результата труда». Загадочно улыбнувшись, Траугот сказал: «Но многие в Союзе художников были бы счастливы написать так. Ты преступник, коль скоро уничтожаешь это. Я знаю, – продолжал он, – что от тебя далеко искусство XX века. Ты уверен, что всю жизнь будешь любить Иванова и Сурикова? Когда я слышу эти имена, то вспоминаю людей, любящих их: они все такие примитивные, как работники ЖЭКа. А ты не такой», – сделал мне комплимент Траугот. «Уверен, что всю жизнь буду любить этих гениев», – решительно ответил я.
Он, выжидая чего-то, рассматривал меня с ленивым интересом и если бы был в берете, то напоминал бы персонаж рисунка Гольбейна с тяжелой челюстью и недружескими глазами. «Ты не похож на всех, а любишь то же, что и все. Странно. Но я уверен, что у тебя пройдет». – «Нет, никогда!» – убежденно ответил я «левому». Доскабливая вечерний пейзаж, который струпьями сходил со сметанно-белого грунта, я, не глядя на него, поинтересовался: «Как живет Миша?» Он с ухмылкой прищурился: «Миша живет у нас, мы ему комнату дали, живем дружно. Очень лысеть стал, – заметил вдруг серьезно. – Но дела начал делать большие». – «Какие же?» – поинтересовался я, представляя мысленно нечто вроде образа врубелевского пророка или «Граждан Кале» Родена. «Он сейчас делает формы для детских игрушек. Зайчиков резиновых не видел? Продаются. Так это Мишина продукция, он перестал учиться и начал работать». – «Как – зайчиков?! – выронил я мастихин. – А где же творчество? Ведь он такой духовный человек. При чем здесь зайчики и бегемотики?» «Но деньги-то нужны, чтобы жить», – спокойно, не дискутируя, ответил Траугот.
«А ты слышал про такую болезнь – шизофрения? – уходя, спросил он. – Напрасно. Художник должен знать все. Это тень и свет – раздвоение, мания и распад… Ты человек цельный, – взглянул он на меня, пройдя несколько ступеней вниз. – И я тебя за это уважаю».
Как известно, люди творческие – люди ранимые, с тонкой и часто неуравновешенной психикой. На них сказываются как переутомление, так и эмоциональные потрясения. Некоторые из моих знакомых и друзей иногда «подлечивались» в течение нескольких недель в клиниках. Один из них был на Васильевском острове, где в свое время, как рассказывали, лечился П. А. Федотов. Не знаю, достоверно ли это; но мне довелось несколько раз, навещая моих друзей, побывать в старой клинике, находившейся неподалеку от Академии художеств.
Однажды я увидел, как один из пациентов открыл форточку (а они были затянуты решетками) и опустил в пространство между рамами больничные туфли. После чего приблизил лицо к стеклу и стал корчить гримасы, вглядываясь в темную резиновую подошву.