Мой собеседник средних лет – и, как он утверждал, демократ по убеждениям – походил всем своим видом на преподавателя университета, который, несмотря на потертость своего костюма, смотрел на меня бесцветными глазами с выражением глубокого превосходства, дающегося человеку верой в непререкаемую истинность исповедуемой им доктрины. «Видите ли, – тянул он, – Илья Сергеевич, многие прогрессивные ученые считают сегодня, что мы должны заниматься не историей вашей любимой России с ее славянским великодержавием, а народами Великой Степи: тюрками и монголами, которые и вершили подлинную историю, оказывая огромное влияние на исторические процессы Древней Руси и Причерноморья. Надеюсь, вы знаете, что „Слово о Полку Игореве“ насквозь пронизано, я бы сказал, тюркизмом, а вот когда оно написано, в каком веке – это дело научных изысканий. Сегодня многие из нас стоят на платформе Льва Николаевича Гумилева». Опустивший голову в книгу второй историк, доселе не обращавший на нас внимания, поднял голову и, сверкнув глазами, глядя на своего как я считал приятеля, произнес: «Максим, не вводи в заблуждение великого художника – далеко не все стоят на платформе, как ты выразился, Гумилева. Я лично даже не считаю его историком». Встрепенулся и Максим и, глядя в прищуренные глаза Виктора (так звали его тридцатилетнего коллегу), зло отрубил: «Это ты, Витюша, не наводи тень на плетень, а точнее, на научные деяния Льва Николаевича Гумилева». Виктор резко перебил его: «Да какой он историк, с моей точки зрения – всего лишь антинаучный фантаст, чьи смехотворные концепции не может оправдать даже феноменальная память на имена и факты азиатской истории и ее народов. Но когда начинаешь проверять многие из этих фактов, которые словно горох насыпаны во все произведения Гумилева, поражаешься их антиисторической „правде“ – я имею в виду ряд откровений „дяди Левы. в области русской истории, которой я, в отличие от тебя, занимаюсь серьезно“. Я почувствовал, что назревает бурная дискуссия, молчаливым свидетелем которой я невольно становился. Максим снова стукнул кулаком по столу: «Во-первых, не смей так фамильярно называть Льва Николаевича, он тебе не дядя, тамбовский
волк тебе дядя, имей уважение хотя бы к его родителям, гениальным поэтам Гумилеву и Ахматовой. Вся его жизнь – аресты, тюрьмы, допросы, лагеря и ссылки! Да и жил-то он, в отличие от тебя, до последних лет жизни в крохотной комнате коммунальной квартиры. Его гениальные труды рассчитаны только на ученых: раз ты их не приемлешь, значит, ты не ученый., – выдохнул одним махом побагровевший Максим, глядя в лицо своему коллеге. Виктор бесстрастно смотрел на своего оппонента: «Прошу тебя, Максим, не кипятиться; речь идет не о достойных и пусть даже гениальных родителях, тем более о размерах советской жилплощади, а о работах Льва Николаевича Гумилева».
Он нарочито подчеркнул имя, отчество и фамилию. Обхватив большой костистой ладонью низ своего лица, которое было скрыто коротко стриженной бородой, еще не украшенной сединой, со скрытым холодом продолжал: «Объясни мне, Максим, если „суперэтнос – ЧК-КГБ со свойственной ему пассионарностью, – его глаз дрогнул насмешкой, – так надолго оторвал молодого ученого от занятий, когда же он учился? Ведь советские лагеря, как известно, не лучшие университеты в мире. Не бей на жалость, у меня у самого деда и бабку расстреляли только за то,.что он был священником. Расстреливали, наверное, все те же „пассионарии субэтноса“ – революционеры, проводящие великий эксперимент“. И неожиданно перебросился на новую тему: „Не приемлю я также твоих любимых евразийцев, считаю этот термин идиотски вымышленным и антинаучным!“ Виктор вдруг неожиданно посмотрел на меня, как я отреагирую на это заявление: а не евраазиец ли Глазунов?
Я старался быть невозмутимым свидетелем столь интересного для меня диспута, – я не был поклонником евразийской теории, столь модной ныне. Не давая противнику опомниться, Виктор продолжал: «Есть Европа, есть Азия, есть Африка, есть Америка! Есть их границы! Есть мужчина и женщина. Можно ли согласиться с термином мужеженщина? Думаю, что нельзя, но напомню, что сатанинский образ Бафомета: двуполый – это и есть, по-моему, аналогия с термином Евразия. Уместно говорить не об искусственно объединенных землях Европы и Азии, а о великом значении русского племени, о культуре и о государственных уложениях, которые русские принесли в Азию, не вторгаясь в самобытный мир ислама, буддизма и язычества. Россия не знала колоний».
Чувствуя, что Максим хочет его перебить, уже скороговоркой продолжил: «Еще некто Бердяев писал, что евразийцам ближе Чингисхан, чем святой Владимир. Можно ожидать, что вскоре появится новый термин: „Америка – Евразия“ в связи со стремлением к мировому господству магнатов международного капитала».