Петр Краснов, завершая повесть, назовет происходящее с Еремой «спасением безумцев
». В этой полярности существования спасенных (лишенного ума, но с живой душой Феди-дурочка и искореженного умом Киряя, готового за страсть свою душу продать) читается и судьба главного героя как «бедствующего страстно», огнем попалившего все страсти своей жизни. Увы, но огнем земным, оставляющим читателю сомнение: подвиг ли то был? «Нет, страшны где-то в глубине своей и страстны тайны жизни; и душно в мире, совсем уже сперто стало, как перед Божией грозой; и напрасно спрашивать, чем разразится она, разрешится в неразумии извечном людском, самоновейшим безумьем уже ставшем. Только ждать осталось, надеяться — на нечто спасительное, некогда обетованное, но, по грехам нашим, уже и невозможное почти…»3
Кажется там, где остановился Петр Краснов (у «почти невозможного») очень вовремя оказался Сергей Щербаков, протянув читателю руку — нежно и аккуратно переправив его через опасность долгого сомнения. Он с готовностью и крепкой уверенностью утверждает ту самую надежду, о которой со скупой горечью говорил Петр Краснов. Щербаков говорит о богомольном народе-крестоходце, о живой христианской вере в русском человеке.
Крестный ход, в сокровенной сути своей повторяющий из века в век путь на Голгофу Господа нашего Иисуса Христа, в повествовании Сергея Щербакова дан в скромных и достойных тонах: без экзальтации и патетики, без особого «богомольного» нервно-психического напряжения (то есть без ложной религиозности). В сущности, повествование монологично — это «мой путь», то есть лично его — автора-героя. Вообще особенность прозы Сергея Щербакова — в этой ответственной опоре на личностное, биографическое. И я подчеркиваю этот момент потому, что писатель не собой тут гордиться (вот, мол, как я значителен), но способен очень чутко настроить себя на других. Пространство его прозы — это бесконечно точное, сердечное и вдумчивое отношение к иным русским голосам. Но коль скоро ему дан этот дар — живого отклика на иное как свое, дар «овнутрения», интуиции — он и подчиняет свою творческую жизнь соработничеству с нынешним русским человеком. Одни его герои беспрепятственно поселяются в его душе, имея на это какое-то не всегда объяснимое право. Другие требует борьбы и преодоления, и попадают в его прозу (или его жизнь) словно бы вопреки авторской воли — как та Даша Растеряша, московская студентка, поселившаяся в деревенском доме автора, ничего не умевшая, неблагодарная, нарушившая весь устроенный внутренний лад жизни… но, и такая нужная автору с ее хорошим знанием церковного пения, с ее невольным наполнением жизни трудными человеческими отношениями там, где хотелось бы не останавливаясь, пройти мимо.
Русская проза часто держится на личностном опыте, на «пережитом», но Щербакову дается какая-то голубиная простота, — будто весь объем своей личности и жизни он подчинил тому, чтобы понять, сколько родного для всех русских может вместить его писательская личность. Но чтобы такая проза была интересна другим, она должна иметь одно очень существенное качество. И это ее качество — искренность. Искренность как что-то очень нежное, беззвучное, неизъяснимое в тонкой своей ткани. Искренность как ближайший путь раскрытия самосути бытия — того, что имеет свою собственную глубину и силу. Ведь и на самом-то деле вся книжка писателя — это предельно искреннее слушание своего и чужого сердца, это неустанное «взвешивание» всего и вся на весах любви. Сергей Щербаков всегда помнит, что любовь человек узнает раньше слова — младенец еще говорить не умеет, но уже способен вбирать материнскую любовь. Вообще любовь в прозе писателя держится на отношении к матери, на понимании, терпении и прощении (в книге немало горьких страниц о запоздавшем прощении), на сердечном сокрушении и радости, когда раскрывающиеся «факты жизни» позволяют изменить отношение к человеку в сторону любви и его приятия.