Хочешь увидать падающую башню - поезжай в Пизу.
О владимирцах. Они растут, а я расти перестал. Они - как ногти мои.
Пенная Цветаева и степенная Ахматова.
Вакханка-пулеметчица".
Похоже ли это на те записные книжки, о которых говорил Шкловский, подразумевая недвусмысленным образом не столько собственные опыты, но и некий уже существовавший образец, который именно он, Шкловский, пытался канонизировать? Образец, подразумевавшийся Шкловским, известен, - это "Уединенное" и "Опавшие листья" Розанова. Но цитированные куски из записных книжек Венедикта Ерофеева - это не то цельное построение, которое сделал из своих якобы отходов или заготовок Розанов. Упомянутые вещи Розанова построены, что первым объяснил Шкловский же, а записные книжки Ерофеева напоминают таковые же - Ильи Ильфа. Это очень хорошее чтение, но это не самостоятельное, именно так, в такой форме задуманное художественное произведение.
У Ильфа есть кажущееся преимущество над Ерофеевым: он соавтор двух замечательных романов, в которых был создан герой, ставший любимцем целой исторической эпохи; как сказал один умный литературовед, Остап Бендер - единственный положительный герой советской литературы. На этом примере концептуальное предвидение Шкловского рушилось - герой оказался возможным. Но некий реванш он всё же взял - в Веничке Ерофееве: не авторе, а герое "Москвы - Петушков". Который в то же время автор.
Известно, что Бахтин увидел в "Москве - Петушках" свою излюбленную мениппею. Как жанрово ориентировал Ерофеева Лотман, я не знаю. Но Шкловский, прочитав "Москва - Петушки", не мог не увидеть в них Розанова.
Венедикт Ерофеев сам признался в любви к Розанову и провозгласил свое ученичество у него - написал об этом целый эссей. Здесь же дана попытка стилизации самого Розанова. Бесспорно усвоение его мировоззрения, хотя и сильно спрямленного, суженного. Ерофеев пытается дать христианскую интерпретацию Розанова, забывая о том, что Розанов - враг Христа. Но он остро видит розановскую тему "грязнотцы", возведенной в перл создания.
"Пускай вы изумруды, а мы наоборот. Вы прейдете, надо полагать, а мы пребудем. Изумруды канут на самое дно, а мы поплывем, - в меру полые, в меру вонючие, - мы поплывем".
Эссе о Розанове датировано 1973-м годом. "Москва - Петушки" - 1969-м. Мне не раз приходилось слышать, что Ерофеев познакомился с сочинениями Розанова, уже написав свою поэму.
Я этому не верю
"Москва - Петушки" - розановская вещь. И не идеологически, мировоззрительно, а интертекстуально. Она свидетельствует знание автором Розанова. Я бы даже сказал, что весь замысел "Москвы - Петушков" вышел из одной записи Розанова в "Опавших листьях":
"Люди, которые никуда не торопятся, - это и есть Божьи люди.
Люди, которые не задаются никакою целью, - тоже Божьи люди (вагон)"
"Вагон" - это нередкое в "Опавших листьях" указание на место записи или появления той или иной мысли автора. Эта запись замечательно подходит к Ерофееву не только самой мыслью своей, но и указанием на топос его "поэмы". Такие совпадения не бывают случайны.
Продолжим поиск интертекстов - и продемонстрируем еще один. Ерофеев:
"А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский! Вы знаете, как он писал свою бессмертную оперу "Хованщина"? Это смех и горе. Модест Мусоргский лежит в канаве с перепою, а мимо проходит Николай Римский-Корсаков, в смокинге и с бамбуковой тростью. Остановится Николай Римский-Корсаков, пощекочет Модеста своей тростью и говорит: "Вставай! Иди умойся и садись дописывать свою божественную оперу "Хованщина"!
И вот они сидят - Николай Римский-Корсаков в креслах сидит, закинув ногу за ногу, с цилиндром на отлете. А напротив него - Модест Мусоргский, , весь томный, весь небритый - пригнувшись на лавочке, потеет и пишет ноты. Модест на лавочке похмелиться хочет: что ему ноты! А Николай Римский-Корсаков с цилиндром на отлете похмелиться не дает...
Но уж как только затворяется дверь за Римским-Корсаковым - бросает Модест свою бессмертную оперу "Хованщина" - и бух в канаву. А потом встанет и опять похмеляться, и опять - бух!.."
А теперь Розанов (статья "Оркестр народных инструментов В.В.Андреева"):
"Надели фраки - и балалайка удалась. (...)
Он всегда был пьяный, этот инструмент, - в противоположность достопочтенной гармонии, которая ходила в смазных сапогах, балалайка ходила просто босиком или в опорках, совершенно невообразимых. На такой балалайке играл свою "барыню-барыню" пьяный мастеровой, завалившийся в канаву.
Мимо него проходил однажды Василий Васильевич Андреев и протянул, остановившись над пьяным:
– Э-э-э...
Он был небольшого роста, и весь сжатый, - с боков, спереди, сзади, - сухой, крепкий, нервный. Волосом черен, и борода эспаньолкой а ля Наполеон Третий. Не человек, а "фрак"... Все в нем - форма, срок и обязанность. Встает рано, ложится поздно, и все сутки в заботе, труде и неутомимости. Он остановился над канавой, услыхав "трынь-брынь", и произнес твердо: