«На вечере вместе с друзьями Маяковского, писателями и литературно искушенной публикой присутствовали и многочисленные рабочие. Маяковский читал свои стихи по-русски, не беспокоясь о том, что лишь немногие в зале понимали по-русски. Но воздействие его динамической личности было так огромно, что слушатели были захвачены этим непонятным для них, но верно почувствованным исполнением. И когда в заключение он кинул в зале своим звучным, богатым, глубоким голосом «Левый марш» — все в зале встали».
В триумфальный для Маяковского вечер 20 октября, когда поэт был усыпан аплодисментами в Доме искусств, там, как уже было кратко сказано, выступал Борис Леонидович Пастернак (1890–1960). Он приехал в Берлин в конце августа 1922 г. Об эмиграции речь не шла. Борис Леонидович хотел познакомить родителей со своей молодой женой художницей Евгенией Лурье и поработать в спокойной обстановке. Поначалу было даже намерение поселиться не в Берлине, а в Марбурге или Геттингене, в стороне от «берлинской литературной шумихи».
С собой везли несколько ящиков книг. Добирались морем, 17 августа пароход «Гакен» вышел из Петрограда. До этого у Пастернака состоялась получасовая встреча с Троцким. Беседовали в основном о литературе. Троцкий посетовал, что Пастернак сторонится в своих произведениях общественной тематики. Тот, отвечая, говорил о необходимости защиты «индивидуализма истинного, как новой социальной клеточки нового социального организма».
Отправляясь в Берлин, Пастернак надеялся встретить там Цветаеву. Не сложилось. Месяцем раньше она уехала в Прагу. С этого момента началась их долголетняя переписка.
Планы у Пастернака были обширные. Как сообщала «Новая русская книга», он собирался издать в Берлине «Темы и вариации», «Детство Люверс», перевод «Принца Гамбургского». В издательстве Гржебина должно было выйти второе издание «Сестры моей жизни». Было много другой работы.
На памятном вечере 20 октября в Доме искусств Борис Леонидович читал стихи из «Сестры моей жизни». Тогда его впервые услышал Вадим Андреев.
«Пастернак, — пишет Андреев, — стоял несколько боком к залу; невысокий, плотный, сосредоточенный. Еще полный отзвуками голоса Маяковского, я не сразу услышал его… Синий пиджак, сильно помятый, сидел на нем свободно и даже мешковато. Яркий красный галстук был повязан широким узлом и невольно запоминался — впрочем, этот галстук у него, вероятно, был единственным: сколько я потом ни встречался с Борисом Леонидовичем в Берлине, всякий раз мне бросался в глаза острый язык пламени, рассекавший его грудь…
Пастернак произносил слова стихов ритмично и глухо. Почти без жестов, в крайнем напряжении и абсолютной уверенности в музыкальной точности произносимого слова…
…я не понимал таинственного сцепления слов и уж, конечно, прослушав стихотворение один раз, не мог пересказать его содержания.
Я слушал с величайшим напряжением, и вдруг «зал, испариной вальса запахший опять», встал передо мною музыкальным видением. Образы… накладывались один на другой… создавая неповторимую гармонию. Я верил Пастернаку «на слово», не мог не поверить его… абсолютной искренности.
Глуховатый голос зажигал произносимые слова, и строка вспыхивала, как цепочка уличных фонарей. Лицо Пастернака было сосредоточенно, замкнуто в самом себе. Я подумал, что таким было лицо Бетховена, сквозь глухоту вслушивающегося в свою музыку…